Изменить стиль страницы

Но людям уже достаточно втолковали, что они смеют и чего не смеют делать. Поэтому стоит ли еще таскаться по ночам, рискуя промочить ноги или сломать при неясном свете луны велосипед в этих болотистых лугах, в зарослях, среди кустов и деревьев?

И о чем только не приходится говорить: обо всем, что связано с войной, с нашим пребыванием здесь, о происках красных, об Америке, Вильсоне, об успехах наших подводных лодок. Каждый день читаешь в газетах, что близок день, когда подвоз продовольствия станет невозможным для Англии. И надо готовить новый военный заем и навязать его порабощенному населению.

Кроме того, наступает пора носки яиц, и вахмистру необходимо тщательно рассчитать, каков должен быть размер яичной повинности каждой деревни, чтобы при этом кое-что очистилось и на внеслужебные потребности жандармского вахмистра, его супруги и кое-каких состоятельных знакомых там, дома.

Наморщив лоб, с сигарой во рту, в расстегнутой тужурке, вахмистр Шмидт подымается по ступенькам, ведущим с деревенской площади к дверям его квартиры. Хорошая погода удержится. Вокруг луны красивые кучевые облака.

«Смешно, — думает он, — они выглядят, совсем как глыбы льда во время ледохода на Немане три-четыре недели назад. Сплошные круглые плиты, набухшие по краям, плывут по темному пространству. Ладно, наука уж разберется в этом». И вахмистр исчезает за дверью, где его ждут грог и газета.

Странное ощущение испытывает не умеющий читать человек, когда стоит, озаряемый лунным светом, перед наклеенным на доске печатным текстом и всматривается в него. Какое-то страстное ожидание мелькает в его взгляде, и он качает головой, глядя на доску с приказами и постановлениями на семи языках. Если бы он кончил школу, то прочитал бы на этой доске, где находится.

Но он даже не знает названия деревни и не имеет никакого представления о том, как далеко он от линии фронта и какие вообще полезные сведения можно почерпнуть из этих печатных столбцов. Какие совершенно новые просторы открылись бы ему, если бы он сумел разобраться в этих черных и белых значках!

Такой вот солдат едва в состоянии различить даже рисунок букв: заковыристые буквы немецкого шрифта, гладкие — польского и литовского, слегка закругленные — русского и четырехугольные с точками — еврейского.

И вот стоишь беспомощно в свете луны: не знаешь, когда придется поесть горячего, не попадешь ли в конце концов в лапы жандармов. И, несмотря на все эти опасности, нельзя миновать эту местность, потому что единственная сухая дорога — это дорога через деревню.

И все же совсем было бы неплохо, если бы порой человек читал хоть на одном языке из семи. Ведь может случиться, что приказы касаются отчасти и его, даже если он и вовсе не подозревает этого.

Где-то далеко, на восточной окраине этой области, германская армия, зарывшись в землю, ждет мира, который должен же в конце концов наступить. И в этом страстном ожидании сближаются здесь, несмотря на различие каст, офицер и солдат.

Чем дальше на запад, в глубь этого района, где пульс жизни едва ощутим — в городах, местных комендатурах, гарнизонных частях, — тем различие между двумя слоями немцев становится более резким, чем различие между краснокожими и белыми. Краснокожие — это простые солдаты, они всеми силами души стремятся домой, жаждут конца войны. Белые — это офицеры, чиновники, служащие управлений, тыловых пунктов, высшее начальство. Им живется вовсе не плохо. Они могут потерпеть и еще.

Их дело — победить, то есть наложить руку на эту могучую, богатую страну и ее население, продолжать душить всю эту массу солдат, рядовых краснокожих, теми средствами, которыми они — власть имущие — управляли миллионами трудящихся в Пруссии до лета 1914 года и в особенности с этого момента. Всякий, кто пытается сопротивляться, должен быть безжалостно уничтожен.

Все артерии, по которым движутся приказы, постановления, рапорты об их исполнении и распоряжения административных властей, ведут в комнату офицера, живущего в большом доме ныне ставшего германским города Белостока, — в рабочий кабинет генерал-лейтенанта Альберта Шиффенцана.

По мере приближения к штабу становится гуще сеть всяких надзирающих инстанций, полиции, фельдъегерей и многочисленных начальствующих лиц. Каждый из них имеет право тщательно допросить любого человека, откуда и куда он направляется. Это право дает военное положение.

И вот в одном из домов восседает на коричневом стуле ефрейтор Лангерман. С тех пор как при большом отступлении при Висле ему угодила в спину шрапнель и он лишь с трудом оправился, Лангерман пламенно убежден в том, что за эту его рану надо у русских отнять еще больше земель, чем об этом мечтала самая смелая фантазия на протяжении всей истории войн.

В глубине души он, как и многие ему подобные, полагал, что аннексия уже совершилась. И поэтому почитал как бы своим научным долгом принять участие в деле изучения душевного состояния своих новых земляков. Прежде чем судьба забросила его сюда в качестве обозного шофера, он изучал новые языки, чем чрезвычайно гордился.

Теперь он писарь, а в свободные часы сочиняет аккуратненькие статейки для штабного отдела печати, той высшей инстанции, через которую по всем каналам германской общественной жизни просачивались пропитанные захватническими тенденциями сведения о вновь занятой территории.

Его статьи всегда печатались, хотя крайне скупо оплачивались, — он должен был довольствоваться почти одними поощрительными письмами могущественной инстанции. И вот предприимчивый ефрейтор Лангерман, со светлыми усиками и причесанными на пробор волосами, пребывал в постоянных поисках новых тем.

Сотрудничать в «Литовских известиях» и многократно, в течение месяца, украшать подписью «ефрейтор Лангерман» столбцы газет «Десятая Армия», «Стража Востока», «Белостоцкая», «Гродненская», «Ковенская» — было почетно и могло в дальнейшем принести свои плоды. Так, например, в один прекрасный день, когда в какой-нибудь вновь открытой школе понадобится прилично оплачиваемый старший учитель, там, наверху, вспомнят об усердном, хорошо осведомленном и благомыслящем студенте-ефрейторе.

Слухи о бродящем в окрестностях оборотне дошли до ушей Лангермана, а следовательно, и до его пера. В воскресенье, после обеда, он состряпал статейку о легенде, творимой фантазией белорусов. Так как Лангерман полагал, что в таких народных мифах всегда кроется зерно истины, которое лишь при передаче из уст в уста превращается в сказку, легенду, сагу и даже в поэтическое произведение, то он попытался отыскать эту долю истины также и здесь, в истории с привидением.

Он сидел за одним из крохотных коммутаторов, через которые проходили нити густой, как паутина, телефонной сети, доносящей до ушей начальства все, что происходит в огромном крае.

Поскольку Лангерман был только ефрейтором (хотя нашивки унтер-офицера казались уже близкой мечтой) и не имел права вести частных бесед, он вынужден был придавать своим разведкам видимость служебных разговоров. Таким образом, о существовании ночного бродяги узнали всякие жандармские вахмистры, местные коменданты, мелкие трусливые людишки, которым нарушение служебного долга могло стоить их теплого местечка в тылу.

Беглец? Их было множество, но за ними надо было охотиться. А если об их существовании доложат официально, о чем уж позаботится этот проклятый писарь Лангерман, то нерадивым или недосмотревшим унтер-офицерам может влететь. Правда, от неприятностей часто можно отделаться спасительной ссылкой на то, что данный случай неподведомствен данному военному чину. Все, что выходит за пределы тесно очерченного круга дел жандарма А. или за пределы служебных обязанностей местного коменданта Б., тем самым вообще выпадает из системы мироздания.

Но, несмотря на убедительно звучавшие концовки докладов: «Во вверенном районе никаких происшествий не случилось», — или: «В данном пункте ничего не обнаружено», — по ночам, мимоходом, под видом повседневных, будто бы важных дел один полицейский чин стал по телефону делать предостережения другому, так, просто в виде доброго дружеского совета, что надо-де опять со всей суровостью взять под наблюдение дороги.