Изменить стиль страницы

Вот оно, звездное таинство в Танезруфте — без звуков, без радости, без жизни… Сжавшись в комочек, человек высунул окоченевший нос и сидит, загипнотизированный, как кролик змеей, синими очами трагического величия пустыни…

Я открываю глаза и меняю выражение лица.

— Вдруг звезды начинают бледнеть, небо становится серым. Это не рассвет в нашем обычном смысле слова, это быстрое выключение одного света и включение другого, как это бывает в театрах: незримый техник по освещению, работающий в этом удивительном театре, встал, подошел к пульту, сделал движение рукой и перекрасил сцену из голубой в серую: серебряная дорожка изморози на холодном песке вдруг растаяла, погрузился в серую мглу Южный Крест. Но техник не любит долго возиться со световыми эффектами! Новое движение рукой — и серый свет заменяется розовым, потом немедленно на сцену подается солнце: вот тускло блеснул багровый краешек, затем сразу же выполз длинный кувшин и повис над бесплодной равниной. Начинается день, приступил к делу первый палач из числа тех, что скоро возьмут нас в лапы на весь день — рефракция, преломление света в слоях воздуха с разной температурой и разной плотностью. Через секунды красный кувшин начинает округляться, делается ярче и светлее и превращается в обычный золотой диск солнца. Волшебная сказка кончилась, наступает действительность. Одеяла свертываются, все потягиваются и глубоко, с наслаждением дышат: какая свежесть! Какая ласковая прохлада!

Снова гул моторов и скрежет гусениц. Прошло полчаса — солнце еще терпимо, но люди уже одели шлемы и роются в вещах — ищут очки. Новые полчаса — и вынимается первый платок, чтобы стереть первую каплю пота: мучение началось! Через час кожа уже не выдерживает: засученные рукава опускаются и застегиваются пуговицы на груди, из корзин вынимаются грязные тряпки и обертываются вокруг лиц так, чтобы в прорези остались видны только глаза, воспаленные, красные глаза, обжигаемые ветром. В серых и красных тучах раскаленной пыли медленно ползет машина, и возле нее копошатся странные, полубезумные люди…

Каждые полчаса машины поворачиваются на ветер, и моторы выключаются — из-под кожухов валит дым, вода в радиаторах яростно клокочет. Наши водители работают изо всех сил, внимательно, лихорадочно: еще бы! Остановка мотора на полдня — смерть. Отклонение от курса километров на тридцать — смерть! Смерть подстерегает теперь из-за часовой стрелки, она пристально следит за нами, прячась за указателем количества оставшегося горючего, она свернулась клубочком в опустевших бидонах с водой.

Я отошел от машин на десять шагов по маленькому делу и споткнулся — повязка сползла на глаза. Снял повязку — и окаменел: меж камней виднелись два скелета. Снежно-белые кости прикрыты обрывками ткани. Скелеты лежали на боку, лицом друг к другу, крепко обнявшись. Тут же валялись их вещи, четыре дорожных мешка.

Сколько десятилетий или столетий покоятся здесь эти кости, неизвестно… Мягкие ткани тела давно сгнили, истлела и плотная ткань одежды. Повернувшись лицом к ветру и судорожно глотая воздух, я тупо смотрел на этот страшный памятник жестокости Танезруфта: давно-давно эти люди обессилели от зноя и жажды и не смогли держаться в седлах. Их бросили и караван побрел дальше… Тогда обреченные на смерть легли рядом, крепко обняли друг друга и…

Шатаясь на ветру, я заковылял к машине.

Полдень. Ровная, как стол, низменность. Наши палачи крепче сжимают пальцы на нашем горле, а один из них, самый мучительно страшный, берется колдовать и доводить утомленный мозг до глубокой подавленности или взрыва исступления.

Столбик термометра давно переполз за сорок, хотя прямые лучи на него не падают. Земля кажется серой только под ногами: глядя вниз, я вижу, как обычно, каждый камешек. Но уже на десять шагов в сторону мелкие подробности видны неясно, словно сквозь закипающую воду, — они дрожат, кажутся голубоватыми. А дальше зеркалится гладь мелко-мелко колеблющейся воды, беспредельно глубокое и белое искрящееся море, незаметно сливающееся с небом: горизонта нет, мы движемся в кошмарном закипающем водяном царстве — над водой, под водой? Понять нельзя, потому что зрению уже нельзя верить, оно обманывает так настойчиво и так реально, что через несколько часов измученное сознание тускнеет, расплывается, и «я» перестаю быть «я».

Вот что-то растет в левом углу поля зрения. Поворачиваю голову: совсем близко, метрах в трехстах от нас уже выросла скала — обыкновенная скала, но голубого цвета. Вдруг на ее вершине показывается столб воды — обыкновенной воды, которая, пенясь и сверкая на солнце, начинает стекать вниз. Видны изгибы струи между неровностями камня, видны брызги и пузырьки вокруг выступов… Видны даже… Но внезапно скала тает, как мороженое на солнце: потоки синеватой массы растекаются по искрящейся и дрожащей поверхности моря, потом ничего нет, только мелкая дрожь, только частое волнообразное колебание… Я закрываю глаза: эти миражи утомляют мозг, они угнетают.

Воздух кипит кругом…

Три часа дня. Температура в тени плюс пятьдесят по Цельсию.

Рефракция безумствует. Миражи давно исчезли. Исчез не только горизонт — исчезло пространство вообще: впереди ничего нет. Мы с грохотом и лязгом, с нечеловеческим упорством рвемся из никуда в никуда. Кругом нас расплавленное стекло, обжигающая жидкая тягучая зеленовато-серая масса, которая, вопреки привычке и разуму, на наших глазах, зримо и почти осязаемо, мелкими извивающимися струйками течет снизу вверх. В этом змеином мире я один, совершенно один, горизонт исчез, деформированное неяркое солнце кривляется на сероватом небе, исчезли люди, присутствие которых могло бы успокоить и поддержать дух. Ветерок дует в спину, дыхание людей и моторов останавливается, мы всё чаще поворачиваем машину на ветер, выключаем мотор и стоим кучкой, молча глотая воздух. Водитель отходит в сторону — через пять шагов лицо его делается смешным, через десять — страшным: сначала черты лица, контуры шлема и в особенности синие очки приходят в движение, он строит рожи, кривляется, юродствует, нелепо подергивая руками и ногами; но еще через несколько шагов мои глаза видят невозможное, что могут видеть только психические больные: водитель вдруг расплывается вширь, потом вытягивается в длину, как будто я вижу его отражение в зеркалах комнаты смеха. Но мне не до смеха, потому что еще два-три шага, и он начинает змеиться, как будто у него нет суставов, синие очки, пузырясь и сжимаясь, то становят-ся вертикально, то стёкла наползают друг на друга… Один момент голова вытягивается вверх, змеится в воздухе и вдруг исчезает. Будучи в здравом состоянии, я вижу — да, да — именно ясно вижу своими глазами — безголового живого человека, танцующего передо мной жуткий танец… Потом над плечами опять появляется светлый змеиный столб, из которого формируется голова…

Комната смеха в Танезруфте… Да, тот, кто однажды заглянул в нее, не забудет этого бреда до самой смерти. Или до погружения в безумие: потому что такие комнаты смеха имеются и у нас. Они называются камерами умалишенных…

Я замолкаю. Даю слушателям и зрителям отдохнуть. Потом начинаю снова, но на другой манер: вдруг подёргиваю плечами, щёлкаю пальцами. Чуть слышно напеваю странную африканскую мелодию.

— Мы еще в сердце Сахары. Но теперь присутствуем на празднике в большом оазисе. Вечереет. Жары нет. Мы на ровной площадке за поселением, сейчас служащей большой ареной.

От мала до велика все население собралось у края плато вдоль большой дороги. Впереди копошатся и галдят голые ребятишки, темные и всклокоченные, как чертенята. Дальше в несколько рядов толпятся женщины — одетые, полуодетые и на четверть одетые, увешанные безделушками общим весом до одного килограмма. Позади всех вытягивают шеи мужчины — черные туареги, несколько белоснежных арабов и пестрые хауса, горстка разнузданных легионеров, с которыми все боятся стоять рядом, мохазии в белых чалмах и синих плащах, красные сувари, — яркая, шумная, всклоченная толпа, несколько эффектных фигур в диковинных национальных костюмах, а общий фон — неописуемо театральное рванье, обнаженные прекрасные тела, искрящиеся на солнце украшения.