Изменить стиль страницы

Стимсон вынул из бокового кармана кирпичного цвета «паркер», отвинтил колпачок и протянул президенту. Тот взял перо и медленно произнес:

– Я полагаю, что бомба должна быть сброшена на один из этих четырех городов шестого августа, а на другой – девятого числа. В это время мы с вами будем на «Августе». Это избавит нас от назойливых репортеров и… наглых профессоров. Писать я ничего не буду, вы оформите даты и все формальности своим приказом. Но вот вам моя подпись в доказательство, что все со мной согласовано.

С этими словами Трумэн размашисто расписался в верхнем углу листа с названиями четырех японских городов.

Стимсон на всякий случай подул на уже просохшие строки и положил лист в папку. На полпути к двери Трумэн остановил его:

– Генри!.. Еще одна просьба. Проследите за исполнением ее лично. Я хочу, чтобы, перед тем как отправить бомбу в последний путь, было проведено… богослужение.

– Я сделаю это, сэр, – ответил Стимсон, избегая встретиться с Трумэном взглядом.

Во втором часу дня того же 25 июля Черчилль вернулся на свою виллу. Отлет его намечался через час с аэродрома Гатов.

На этот раз не было ни почетного караула, ни вереницы машин с провожающими. Черчилль заранее распорядился, чтобы его недолгая отлучка в Лондон носила чисто деловой, будничный характер. Человек ненадолго покидает Бабельсберг, он конечно же вернется сюда. Какие уж тут проводы, к чему прощания! Черчилль летел один. Идена обстоятельства вынуждали задержаться в Бабельсберге еще на несколько часов, а Эттли отбыл несколько раньше.

Пролетая над Ла-Маншем, британский премьер посмотрел на стрелку измерителя высоты, потом на часы, прикрепленные рядом с альтиметром на передней стенке салона. Альтиметр показывал тысячу шестьсот метров, часы – десять минут пятого.

Пролив в тот день был неспокоен. Белые барашки волн отчетливо различались даже с полуторакилометровой высоты. Облака заслоняли солнце. Англия встречала Черчилля нахмурившись.

«А если неудача?» – в который уж раз подумал он с тревогой. Значит, все, что сделал он для своей страны, для англичан, пропало бесследно? Нет, этого не может, не должно быть. Нельзя поверить, что навсегда исчезли, не оставив после себя никаких следов, Атлантида, сады Семирамиды, победы Цезаря и Ганнибала… Неужели исчезнет старая колониальная Индия, столько лет являвшаяся украшением Британской короны? Неужели забудется его, Черчилля, речь в парламенте, в которой он призвал англичан бороться с Гитлером на земле, на море и в воздухе, речь, которую весь демократический мир объявил исторической? А друзья и враги его молодости? Где это все, где?! Неужели в Прошлое нельзя вернуться хотя бы на уэллсовской машине времени… которой никогда не было и не будет?..

Имя писателя-фантаста Герберта Уэллса, пришедшее на ум Черчиллю, еще более ухудшило его настроение. Этот лейборист, фабианец, социалист, черт знает кто еще, всегда был против него. Издевался над ним в своих памфлетах. Считал снобом, оторванным от народа, сравнивал с итальянским писателем-фашистом Габриэлем д’Аннунцио… Интересно, много ли сторонников этого осквернителя величия Британии обнаружат избирательные пакеты, которые сейчас непрерывно вскрываются там, в Лондоне?..

Нет, к черту! Этого не может быть! Пройдут всего один-два коротких дня, и в кабинете премьер-министра на Даунингстрит, 10, раздастся телефонный звонок. Он услышит громкий голос Эттли, – зачем этому невзрачному человеку такой голос? – поздравляющего его с победой.

Что он, Черчилль, скажет в ответ? Поблагодарит, конечно, и предложит неудачнику готовиться к отъезду в Бабельсберг? Опять в том же качестве – безвластного символа британской демократии?.. А в каком же еще? Даже в самые тяжелые минуты ожиданий, неопределенности, тоски по уходящим годам и медленно ускользающей власти Черчилль не мог представить на своем месте этого Эттли.

«Все возвращается на круги своя», – мысленно процитировал он строчку из Экклезиаста. «На круги своя» имело сейчас для Черчилля только один смысл: он вернется вновь в Бабельсберг признанным лидером консервативной партии, полновластным премьер-министром. И первым жестом, который он сделает, войдя в зал Цецилиенхофа, будет изображение двумя поднятыми вверх пальцами – указательным и средним – любимого знака «V» – Виктория! Победа!

А потом… Потом разгорится бой! Настоящий бой там, за столом Конференции. Бой, в котором главнокомандующий может быть спокоен за свой тыл, когда он во всеоружии власти…

…Напряженно протекал все тот же день – 25 июля – и в кабинете Сталина на Кайзерштрассе, где собралась советская делегация – эксперты, советники, высшие военные руководители.

– Что ж, давайте подведем некоторые итоги нашей общей работы за время Конференции, – сказал Сталин.

Он набил трубку, выкрошив в нее две папиросы «Герцеговина Флор», закурил, сделал несколько шагов по комнате и, остановившись в центре ее, продолжил:

– Особыми успехами мы пока что похвалиться не можем. Вопрос о будущем Германии еще не решен. Польская проблема тоже висит в воздухе. Трумэн и Черчилль нас явно шантажируют. Они говорят: в Ялте было решено увеличить польскую территорию за счет Германии, но границы остались незафиксированными. И предлагают альтернативу: либо ждите мирной конференции, а Польша тем временем останется со спорными границами; либо оставьте за Германией Штеттин с примыкающим к нему индустриальным районом, и тогда «польский вопрос» будет разрешен. На такое «разрешение» «польского вопроса» мы не пойдем. Польские товарищи, которые пробудут здесь до конца Конференции, тоже не пойдут… Союзники требуют от нас уступок. Что ж, в принципе мы не против уступок. Без взаимных уступок не может быть успешных переговоров. Некоторые уступки мы сделали. Теперь дело за господином Трумэном и господином Черчиллем.

– Разрешите вопрос, товарищ Сталин, – приподнялся с места начальник Генерального штаба Антонов. – Вы полагаете, что Черчилль вернется?

Сталин глубоко затянулся, выпустил из обеих ноздрей дым и сказал с легкой усмешкой:

– Не лучше ли вам задать этот вопрос товарищу Гусеву? Они с Черчиллем – бо-о-льшие друзья.

Антонов сел. Гусев промолчал. Но заговорил тоном утешения Вышинский:

– Кто знает, может быть, Черчилль окажется менее вздорным и более сговорчивым, когда вернется из Лондона.

– А если не вернется? – слегка щурясь, спросил Сталин.

– Что ж, – пожал плечами Вышинский, – в этом случае его преемникам важно будет показать миру, что они успешнее ведут переговоры, чем их предшественники.

– Для меня бесспорно лишь одно, – подал реплику Молотов, – если Черчилль выиграет на парламентских выборах, он станет в десять раз несговорчивее.

– Боюсь признаться, – негромко сказал Вышинский, – мне не всегда ясны его отношения с Трумэном.

– Предоставим им самим разбираться в этих отношениях, – произнес назидательно Сталин. – Для человечества было бы благом, если бы удалось установить хорошие отношения между нашей страной и Америкой. Но пока это не получается.

Сталин сделал паузу, несколько раз затянулся трубкой, прохаживаясь по комнате, и сказал:

– Было бы неверно считать, что к перерыву Конференции мы пришли совсем без положительных результатов. Вопрос о выборах и о государственном устройстве в странах юго-восточной Европы можно считать более или менее согласованным. Точнее сказать, союзники, сами того не желая, пошли нам навстречу, подвесив этот вопрос на итальянский якорь.

– Я полагаю, – опять заговорил Вышинский, – что искусство, с каким товарищ Сталин повернул «итальянский вопрос» в пользу соседних с нами государств, было поистине сталинским.

Молотов слегка скривил губы. Он лучше Вышинского знал Сталина. И, в частности, давно усвоил, что Сталин, поощрявший славословие по своему адресу, так сказать в широких масштабах, не терпел лести в узком кругу. Пора бы усвоить это и Вышинскому, но у того все время срабатывал его «меньшевистский комплекс». Вышинский никак не мог поверить, что былая его принадлежность к меньшевикам окончательно забыта Сталиным, и пользовался любым случаем, чтобы польстить ему.