Нет, я ни в чем не обманывал его, говорил то, во что верил сам. И мне показалось, что убедил Вольфа, рассеял все его сомнения. Долгое время после того ощущал я пожатие его руки – сначала неуверенное, потом становящееся все сильнее… Даже счел уместным рассказать об этом Вольфе Сталину, когда решалась моя судьба. А теперь вот бывший хозяин поманил Вольфа пальцем, и он уехал к нему.
«Хозяин!» – казнил я себя. Нет, это ты, ты виноват, а не какой-то там хозяин! Не нашел настоящих слов. Ну, был вежлив с ним, уважителен, – он и в самом деде внушал уважение, этот Вольф, своим достоинством рабочего человека, полным отсутствием искательности, даже своим маниакальным пристрастием к труду. А на большее его не хватило. И тебя на большее не хватило. Ты, кажется, даже любовался собой: смотрите, мол, офицер армии-победительницы и так вежливо разговаривает с владельцем немецкого дома! Будто пришел к нему в гости на правах старого знакомого…
Мне было горько сознавать, что никогда больше не увижу Вольфа. Стоя тогда в полутемной передней пустого дома, я был бы рад новой встрече даже с невыносимо говорливой Гретой.
Но их не было. Никого не было. Ни Вольфа, ни Греты. Я упустил их, потому что смотрел на земных людей из заоблачных высот…
Потом я попытался уговорить себя, убедить, что придаю отъезду Вольфа неоправданное значение. Какой-то там немец переехал из одной зоны в другую, подумаешь! Да их сейчас тысячи, десятки тысяч заполняют дороги Германии – на повозках, пешком, редко на машинах – в поисках работы, продовольствия, затерявшихся где-то родственников – таковы последствия войны! Наверное, пройдет немало времени, прежде чем это взбаламученное человеческое море успокоится, уляжется в привычные берега…
Так говорил я себе в утешение. И все-таки хотелось понять, чего он испугался? Социализма? Но Вольф не был капиталистом, потеря собственности не грозила ему. Наказания за преступления, совершенные его соотечественниками? Но мы столько раз в наших газетах, листовках, по радио повторяли сталинские слова о том, что гитлеры приходят и уходят, а Германия, народ германский остаются. Повторил эти слова и я в том разговоре. И у Вольфа не было оснований заподозрить меня в неискренности. Но он жаждал осмысленной работы, соответствующей его квалификации. Все дело, кажется, только в этом…
Я положил письмо в карман и медленно поднялся в свою мансарду. Там все как будто было по-прежнему. На столе – знакомая чернильница и ручки. Вот стул, на котором сидел Вольф, когда я, уступив ему место во время нашей беседы, пересел на кровать. И кровать, как обычно, аккуратно застелена… Впрочем, на ней чего-то не хватает – нет перины и одной из двух подушек. Видимо, уезжая, Вольфы все же захватили с собой самое необходимое.
Я спустился вниз, с порога окинул взглядом столовую. Мебель там была на месте, только скатерть с обеденного стола исчезла. Интересно, увезла ли Грета с собой запасы своего чернорыночного «настоящего» кофе?..
Выйдя из дома, я запер ключом дверь и подумал: «А куда же теперь девать этот ключ?»
И как бы в ответ на мой мысленный вопрос услышал голос:
– Хэрр майор!
Я даже вздрогнул от неожиданности – так всегда обращалась ко мне Грета Вольф. Но нет, это не ее голос!
Повернув на оклик голову, я убедился, что голос принадлежит не Грете, а незнакомой мне женщине. Она стояла на крыльце соседнего дома, почти рядом, в каких-нибудь пяти – семи метрах от меня. На ней был тонкий застиранный домашний халатик, на плечи накинут платок.
– Простите меня, хэрр майор, – продолжала женщина, спускаясь с невысокого крыльца, – я увидела машину и догадалась, что вы приехали. Фрау Вольф просила отдать ключ от их дома мне. Конечно, в том случае, если он вам не понадобится.
– Ключ мне больше не понадобится, – сухо произнес я. – И если вас просили…
– Да, да, – торопливо прервала меня женщина, – в доме осталась кое-какая обстановка. Грета сказала, что за ней скоро пришлют грузовик. Но если хэрру майору угодно, он может пока пользоваться всем.
– Возьмите, – сказал я, протягивая ей ключ. – До свидания.
– Мне надо что-нибудь передать Грете или Герману, если они здесь появятся? – вежливо осведомилась женщина.
– Передайте… – невольно вырвалось у меня, но я тут же взял себя в руки и сказал: – Нет, только ключ. Ничего больше передавать не надо. До свидания, – повторил я еще раз, уже открывая дверцу своей «эмки».
Машина тронулась по направлению к Берлину.
– Ну, как наш фриц поживает? – спросил после некоторого молчания старшина Гвоздков. – Все ходит железяки разбирать?
– Нет, – глядя на свои колени, сумрачно ответил Воронов. – Он уже не разбирает их. Уехал.
– Куда? – удивился старшина.
– В другую зону. К американцам или англичанам. Может быть, к французам. Точно не знаю.
Старшина слегка присвистнул.
– Вон его куда, значит, потянуло! Что ж, дело понятное. «Вольф» – это по-немецки «волк», кажется? – спросил он неожиданно. И, как бы отвечая самому себе, добавил: – Выходит, как волка ни корми…
– Ну, кормили мы его не так уж сытно, – сумрачно и все еще не поднимая головы, заметил Воронов.
– А он что – в иждивенцы к нам записался, что ли? Хоть как-то, но мы кормим их. От солдат своих отрываем – о тех, кто в России с голодухи пухнет, я уже не говорю, – а кормим…
Он помолчал немного и продолжал:
– Со страху, наверное, убег. Хоть и знает, что нам приказано мирное население не трогать, а остерегается, да и совесть, наверное, мучает… После того, что они на нашей земле натворили, им, полагаю, советскую военную форму видеть страшно.
– Сам Вольф ничего не натворил, – резко ответил Воронов. – Он обыкновенный, мирный, немецкий рабочий.
– Все они теперь «мирные немецкие рабочие», товарищ майор, – ожесточенно возразил Гвоздков. – Все мирные, все бывшие коммунисты, все в лагерях сидели и Гитлера кляли. Непонятно только, кто наши города и села порушил, кто мирных русских людей за ноги вешал и в огне сжигал?
В другое время Воронов оборвал бы Гвоздкова, как уже обрывал не однажды, когда тот пренебрежительно называл Вольфа «фрицем». Но теперь он промолчал, хотя гвоздковские «обобщения», после того как кончилась война, когда встала задача, по выражению Сталина, бороться за душу той Германии, которая хочет мирно трудиться, были попросту вредны. А Гвоздков не унимался:
– Вот, товарищ майор! Ведь чего мы только для этих фрицев не делаем: кормим их, вместе с ними бок о бок улицы в Берлине расчищали, метро восстанавливаем, из России вагоны с продовольствием идут, хотя наши родные семьи все еще суп из лебеды жрут… Так нет же, мало им этого! К капиталистам бегут. Конечно, капитализм фашисту – вольфам всяким – поближе будет, чем Советская власть.
Воронов встрепенулся:
– Я вас просил, старшина Гвоздков, никогда не называть Вольфа фашистом. Для этого нет никаких оснований!
– Простите, товарищ майор, – покорно, но с явной обидой в голосе глухо откликнулся Гвоздков. И после паузы упрямо добавил: – А все-таки подозрительный он. Ей-богу, подозрительный! Потихоньку, как вор какой, к тем развалинам завода пробирался… А может, и не железки он там разбирал – это только предлог был, чтобы со своими встретиться… Ну, с вервольфами разными… Нет, товарищ майор, что вы ни говорите, а не было у меня к этому немцу доверия. Думаю, если бы в его душе поковыряться как следует…
– Две души у него, старшина, – задумчиво произнес Воронов.
– Во-во, о том и говорю! – воскликнул Гвоздков, обрадованный тем, что наконец-то нашел общий язык со своим начальником.
Разговорившись, он почти уткнулся радиатором «эмки» в американский «додж». На заднем борту этой машины белыми буквами было написано: «If you can read this, you are damn too close»[1].
– Что за надпись такая? – спросил Гвоздков, притормаживая.
– Это значит, что передок себе разбить можешь, – ответил Воронов. – Не держишь дистанцию.
3
«Простите!.. Извините, пожалуйста.» (нем.)