Черчилля охватило какое-то странное чувство, нечто вроде ощущения долга перед этим человеком. Совсем как тогда, в Тегеране, при вручении Сталину от имени короля Великобритании меча, выкованного английскими оружейниками, в знак признания всемирного значения победы Красной Армии в Сталинграде. Именно тогда Черчиллю впервые показалось, что он отчетливо видит за спиной Сталина руины огромного города. Те самые, что видел раньше на экране, когда демонстрировалась советская кинохроника: страшный, однообразный пейзаж разрушений и на фоне его каким-то чудом уцелевшие каменные фигурки детей со сплетенными в хороводе Руками, застывшие, точно на мгновение прервавшие свою веселую пляску вокруг уже давно не существующего фонтана. Только на экране все выглядело мрачно, даже небо как будто почернело от копоти, но в те минуты Черчиллю померещилось, что за грудами превращенного в прах кирпича и обгорелых бревен, на едва различимом горизонте встает солнце далекой еще Победы…
Оркестр наконец смолк, и тогда Черчилль громко пригласил всех к столу, указывая Сталину место справа от себя, а Трумэну – слева. Когда гости расселись, Черчилль обвел стол медленным взглядом. Какой блеск орденов, медалей, пестрота разноцветных орденских ленточек!
За столом было много военных. Советские Вооруженные Силы представлены маршалом Жуковым, генералом Антоновым, адмиралом Кузнецовым. Они сидели вперемежку с американскими и английскими военачальниками – Маршаллом, Леги, Кингом, Александером, Монтгомери, Бруком… «Какой мир, какое согласие!» – едва скрывая усмешку, подумал Черчилль. Потом он перевел взгляд на Сталина. И хотя мистика была чужда душе Черчилля, он все же опять постарался разглядеть на лице советского лидера нечто такое, что указывало бы на предчувствие угрозы, нависшей над Россией.
Но Сталин вроде бы ничего не подозревал, с лица его не сходило спокойно-добродушное выражение.
– Тост, сэр, тост! – услышал Черчилль голос, обращенный к нему. Он даже не понял, кто именно произнес эти слова, потому что вслед за тем все чуть ли не хором поддержали просьбу: «Тост, сэр! Мы ждем тоста!»
Черчилль подготовил несколько тостов для сегодняшнего приема. Он любил произносить тосты. Для него, тщеславного, самовлюбленного и вместе с тем многосторонне одаренного человека, это было хорошим поводом блеснуть своими способностями. Для каждого из тостов он всегда выбирал подходящий момент. Если чувствовал, что выступавшие до него уже утомили собравшихся за столом, Черчилль блистал остроумием. Если же, наоборот, предшествующие тосты развеселили гостей, он завоевывал внимание серьезностью и драматическим пафосом.
Но сейчас, когда по логике протокола именно ему, Черчиллю, предстояло произнести первый тост, он, прирожденный оратор, вдруг почувствовал спазм в горле. Причина охватившего его волнения крылась в понимании того, что, может быть, он в последний раз сидит за столом с человеком, с которым судьба так парадоксально связала его на долгие четыре года. И еще, наверное, в том, что роль, которую предстояло ему сыграть при этой, возможно, последней их встрече, отдаленно напомнила поведение Иуды на «Тайной вечере»… Речь свою он начал словами:
– Я поднимаю бокал в честь моего друга генералиссимуса Сталина…
В течение уже долгого времени Черчилль не произносил таких торжественных, с высочайшим эмоциональным накалом речей. Он говорил о жертвах, которые понес в этой войне советский народ. О беззаветной храбрости русского солдата. О трагедии, которую пережила Россия в первые месяцы войны. О том, как на полях сражений росло и мужало воинское искусство Красной Армии. Потом, переведя взгляд на сидевшего справа от него Сталина, начал говорить о роли, которую сыграл человек, руководивший гигантскими битвами, – о советском Верховном Главнокомандующем…
Черчилль говорил со всевозрастающей напористостью, будто споря с кем-то, может быть, и с самим собой. Он как бы старался убедить присутствующих в верности Сталина союзническому долгу, в его постоянной готовности прийти на помощь союзникам, когда они оказывались в критическом положении. Даже если это требовало больших жертв от Красной Армии!..
И закончил свой тост словами:
– Да здравствует Сталин Великий!
Черчилль произнес эти слова именно в такой последовательности, будто речь шла о царе Петре… Раздались шумные аплодисменты, потом – негромкий перезвон бокалов.
Сталин глядел перед собой спокойно, невозмутимо, как если бы все происходящее не имело к нему никакого отношения. Черчилля такое безразличие к его словам не обескуражило. У него уже был опыт подобного рода. В свое время, на банкете в Тегеране, он также назвал Сталина великим, и в первый момент показалось, что это не произвело на Сталина никакого впечатления. Но в своем ответном тосте Сталин заявил многозначительно, что быть великим руководителем, когда за тобой стоит великий народ, не так уж трудно…
Следующий тост Черчилль посвятил Трумэну. Это был традиционный английский тост – почтительный, но сдобренный хорошей порцией юмора, полусерьезный, полушутливый – словом, такой, в котором вроде бы есть все необходимое, а по сути нет ничего.
С ответным словом первым выступил президент. Смущенно он благодарил за доверие тех, кто поручил ему председательствовать на Конференции, сказал, что старается быть справедливым, и заверил, что не отступит от такой линии и в будущем. Едва Трумэн умолк, как встал Сталин, чтобы отметить скромность президента.
Затем пили за вооруженные силы союзников в целом, потом – поочередно – за их армии, за их военно-морские и военно-воздушные флоты. Оркестр сыграл сочиненную американским композитором Курзоном песню под названием «Сыны Советов».
С последним ударом литавр снова встал Трумэн и предложил тост в честь британского фельдмаршала Аллана Брука и советского генерала Антонова. Брук не замедлил с ответом и, обращаясь к Сталину, напомнил ему, как в Ялте, на аналогичном приеме, был предложен тост за военных – «тех людей, которые так необходимы, когда идет война, и о которых забывают, когда наступает мир».
Сталин поднялся, держа в полусогнутой руке бокал, наполовину наполненный красным вином, и ответил Бруку, что солдаты этой войны никогда не будут забыты. Потом, чуть сощурившись, перевел взгляд на Трумэна, с него – на Черчилля и все так же тихо, почти не повышая голоса, продолжал:
– Я хочу также сказать следующее. Русский народ отлично сознает, что было бы несправедливо оставить без помощи своих союзников, чьи солдаты проливают еще кровь в битвах с Японией. – И повторил: – Это было бы несправедливо.
Он умолк на некоторое время, как бы давая возможность всем присутствующим осознать смысл услышанного. Черчилль исподлобья посмотрел на него и уже приготовился поднять свой бокал, как вдруг снова услышал голос Сталина:
– …И еще мне хотелось бы выпить за здоровье руководителя этого… зам-мэ-чательного оркэстра. Могу я это сделать?
За столом раздался смех – оркестр всем порядочно надоел. В дверях произошло движение, и мгновение спустя на пороге появился молодой человек в форме британских военно-воздушных сил с дирижерской палочкой в руках. Он растерянно и даже испуганно смотрел на сидящих за столом.
– Мне хотелось бы выпить за здоровье ваших прекрасных музыкантов, – улыбнулся ему Сталин. – На войне нам всем приходилось выбиваться из сил, работать, так сказать, с полной отдачей. Но теперь наступил мир. Мы можем позволить себе… нэмного отдохнуть. Не будем же жестоки и к музыкантам и разрешим им тоже играть… нэмножко потише.
Грянул оглушительный хохот. Смеялись все, кроме Черчилля и растерянно глядевшего на Сталина дирижера.
Сталин же спокойно сделал глоток из своего бокала и сел.
Черчилль ссутулился и нахмурился. Нет, не только оттого, что Сталин фактически высмеял его попытку заставить гостей слушать лишь ту музыку, которая нравилась ему, Черчиллю. Угнетенное состояние премьера объяснялось также и тем, что скоро надо ехать в Лондон, а до этого непременно нужно закончить переговоры с поляками, наверняка изнурительные и в конечном итоге бесплодные…