Изменить стиль страницы

Василевский знал истинную причину, а сказать не мог. Не имел права.

В самый канун контрнаступления, 17 ноября, Сталин вызвал к телефону Василевского и потребовал срочно приехать. В голосе чувствовалась строгость. Василевский находился в то время на Сталинградском фронте, дел было по горло, и ему не хотелось покидать войска перед самой битвой. Но ничего не поделаешь, пришлось садиться в самолет и лететь.

На другой день состоялось заседание Государственного Комитета Обороны. Тут Василевскому дали письмо генерала Вольского, командира 4–го механизированного корпуса. Этому корпусу отводилась решающая роль на участке прорыва. Читая письмо, Василевский глазам своим не верил.

Вольский писал Сталину, что запланированное наступление под Сталинградом при том соотношении сил и средств, которое сложилось к началу наступления, не только не позволяет рассчитывать на какой–либо успех, но безусловно обречено на явный провал со всеми вытекающими отсюда для нас последствиями и что он, как честный партиец, зная аналогичное мнение и других ответственных участников наступления, просит Сталина немедленно заняться этим делом, тщательно проверить реальность всех принятых по предстоящей операции решений, отложить, а затем и отменить ее. Не письмо, а вопль души…

И пока Василевский читал, Сталин изучающе взглядывал на него, потом, наконец, сказал:

— Доложите нам свое мнение по письму.

Василевский был удивлен поведением Вольского. Еще бы! В течение последних двух недель сам Вольский особенно активно участвовал в подготовке операции. При этом почти все время маячил на глазах у Василевского и ни разу не высказал ни малейшего сомнения как по операции в целом, так и по задачам, поставленным перед вверенным ему корпусом. Больше того, 10 ноября на заключительном совещании Вольский заверил представителей Ставки и Военный совет Сталинградского фронта в том, что корпус полностью готов к выполнению этих задач. Доложил также о полной боеспособности 4–го мехкорпуса и об отличном боевом настроении личного состава. А в письме все поставлено с ног на голову…

— Как можно назвать поведение Вольского? Двуличие, если не больше… — заканчивая, говорил Василевский. — И я, как начальник генштаба, заявляю, что никаких оснований не только для отмены полностью подготовленной операции, но и для пересмотра сроков ее начала нет и быть не может.

Сталин приказал Василевскому тут же соединить его по телефону со Сталинградским фронтом, лично с Вольским. После короткого и, к удивлению всех присутствующих, совсем не резкого разговора он порекомендовал Василевскому не обращать никакого внимания на это письмо.

Верховный главкомандующий приказал генералу Василевскому оставить Вольского в корпусе, присмотреть, как он будет себя вести в первый же день операции, чтобы решить окончательно его судьбу.

Оба — и Василевский и Воронов — все также молча ходили по аэродрому.

Вылет задерживался из–за того, что самолеты прикрытия — истребители — не могут подняться. Комендант аэродрома, человек, для которого закон превыше всего, навеял еще большую грусть и тоску, доложив, что на трассе снегопады, туманы и очень низкая облачность, поэтому он не может разрешить вылет без особого приказа Москвы.

Василевский потребовал соединить его, как он выразился, с этой строптивой Москвой, — слышимость была отвратительная, ничего толком добиться не удалось. Попытки уговорить коменданта ни к чему не привели. Снова домогались звонить в Москву — без толку!

Прошло полтора часа. За это время не ругались и не попрекали друг друга. Ходили из угла в угол ветхого барака, поддеваемого порывами ветра. «Хоть бы его подхватило сразу и перекинуло вместе с нами на фронт!» — пошутил Воронов. Раздраженный, наконец, Василевский использовал свои права, написал в категорической форме приказ на отправку самолета без прикрытия истребителей. Комендант прочитал приказ дважды, взглянул сочувственно на Василевского, на Воронова и махнул рукой дежурному по аэродрому, стоявшему на пороге.

Самолет осклизло протащился по заснеженной дорожке и тяжело поднялся в воздух, навстречу пурге…

Прилетели, когда уже свертывался короткий зимний день. На часах не было еще пяти, но сумерки крыли степь. Василевский оставил своего попутчика Воронова на командном пункте 21–й армии, сам же, хотя и желал передохнуть и попить горячего чая (дьявольски продрог в самолете!), поехал в штаб фронта. Было известно, что командующий Ватутин со своей оперативной группой на колесах и сейчас где–то на окраине Серафимовича. Чтобы отыскать его, пришлось под взрывы залетающих сюда вражеских снарядов переезжать через Дон, колесить по темным и заваленным битым кирпичом улочкам, опасно съезжать в овраг и снова взбираться на обледенелый взгорок. Светя перед ногами фонариком, поднимался он по ступенькам высокого деревянного крыльца, не унималась в голове тревога — как там, что делается на фронте? — а как увидел командующего Ватутина, который, по пояс обнажившись, мылил мускулистую грудь, так все понял и обрадованно сказал:

— Мое почтение, батенька!

Ватутин круто повернул голову и, завидев начальника генштаба, заторопился, хотел было поспешно смыть пенное мыло, но Василевский похлопал его по спине:

— Да ты мойся… Мойся. Не стану мешать… Только доложи… — Поглядел на адъютанта, который деревянным черпаком плескал на Ватутина прямо из бадьи, не удержался пожалеть: — Холодной–то нежелательно. Нетрудно и простуду подхватить.

— Ничего, сызмала привык. Бывало, из бани прямо на снег… — ответил Ватутин и, отфыркиваясь, проглатывал слова: — Успех наметился. Взломана на всем фронте оборона… Прорыв… Введены корпуса…

Не снимая полушубка, Александр Михайлович прошелся вперед, к рабочему столу, начал глядеть на огромную карту, на длинно вытянутые мощные стрелы ударов. Всю тактическую глубину обороны пронзили эти красные стрелы, противник зажат, стиснут…

Подумалось Василевскому, что в этих стремительных стрелах — сам характер Ватутина, неукротимо дерзкий, смелый, но и расчетливый. «Очертя голову не полезет, но когда надо — взламывает, дробит, захлестывает врага», — вновь подумал Василевский.

Александр Михайлович был сейчас доволен даже и тем, что опоздал к началу контрнаступления («Всякий командующий, вот он, Ватутин, больше чувствовал ответственность без понуканий и давлений сверху»), и тем, что немецкий фронт разорван и в горловину прорыва введены танковые и механизированные корпуса и стремительно выходят на оперативный простор. Об этом говорят стрелы на карте.

Он, Василевский, будто слышит, как в десятках километров отсюда, в заснеженных степях советские дивизии и корпуса рассекают и рвут неприятельские коммуникации, и хотя о полной победе говорить еще рано, но она уже стоит перед глазами въявь. И радовалось сердце. Здесь, на донских рубежах, где скрещивались силы и генеральные планы немецкого и русского верховных командований, где тревоги многих дней и ночей не да вали покоя не только нашей армии и Ставке — всему народу, всей стране, — эти тревоги и опасения оборачивались теперь праздником для нас, русских — уж недалек тот день!

На минуту предавшись радости, Василевский спохватился, что ему в его положении начальника генштаба вовсе не следует обольщаться, по крайней мере — преждевременно, и он настроил себя на другой — деловой и озабоченный — лад. Спросил у подошедшего к столу, застегнутого на все пуговицы командующего:

— А это что у тебя, Николай Федорович, отставшие или милосердия ждущие? — Василевский кивнул на синие круги с обозначенными внутри номерами неприятельских соединений.

— По принуждению на тормоза спущены, — усмехнулся Ватутин и хмуровато сдвинул брови. — Большой мешок вот здесь, в станице Перелазовской. Доколачивается… А между двумя нашими армиями застрял в районе Распопинской 5–й армейский корпус румын.

— В тылу наших войск? — поморщился Василевский. — Это чревато и для нас неприятными последствиями.

— О последствиях пусть теперь думают немцы! — сорвалось у Ватутина. Сорвалось мгновенно и неожиданно для самого себя. Возможно, и не следовало так резко отвечать. И, поняв это, Ватутин взглянул уважительно в глаза начальнику генштаба, примирительно спросил: — А как вы, Александр Михайлович, думаете? Какие могут быть для нас последствия?