Изменить стиль страницы

Тип этот, почти не существовавший прежде во Франции, начал слагаться при Людвиге-Филиппе и окончательно расцвел в последние пятнадцать лет. Он очень противен — и это, может, комплимент французам. Жизнь кухонного и винного эпикуреизма не так искажает англичанина и русского, как француза. Фоксы и Шериданы пили и ели за глаза довольно, однако остались Фоксами и Шериданами. Француз безнаказанно предается одной литературной гастрономии, состоящей в утонченном знании яств и витийстве при заказе блюд. Ни одна нация не говорит столько об обеде, о приправах, тонкостях, как французы; но это все фиоритура, риторика. Настоящее обжорство и пьянство француза заедает, поглощает… оно ему не по нервам. Француз остается цел и невредим только при самом многостороннем волокитстве, это его национальная страсть и любимая слабость в ней он силен.

— Прикажете десерт? — спросил гарсон, видимо уважавший француза больше нас.

Молодой господин варил в это время пищу в себе и потому, медленно поднимая на гарсона тусклый и томный взгляд, сказал ему:

— Я еще не знаю, — потом подумал и прибавил: — une poire![641]

Англичанин, который в продолжение всего времени молча ел за ширмами газеты, встрепенулся и сказал:

— Et a moa aussi![642]

Гарсон принес две груши, на двух тарелках, и одну подал англичанину; но тот с энергией и азартом протестовал:

— No, no! Aucune chose pour poi're![643]

Ему просто хотелось пить. Он напился и встал; я тут только заметил, что на нем была детская курточка, или спенцер, светло-коричневого цвета и светлые панталоны в обтяжку, страшно сморщившиеся возле ботинок. Встала и леди, — она подымалась все выше, выше — и, сделавшись очень высокой, оперлась на руку приземистого своего мужа и вышла.

Я их проводил улыбкой невольной, но совершенно беззлобной; они все же мне казались вдесятеро больше люди, чем мой сосед, расстегивавший, по случаю удаления дамы, третью пуговицу жилета.

Базель.

Рейн — естественная граница, ничего не отделяющая, но разделяющая на две части Базель, что не мешает нисколько невыразимой скуке обеих сторон. Тройная скука налегла здесь на все: немецкая, купеческая и швейцарская. Ничего нет удивительного, что единственное художественное произведение, выдуманное в Базеле, представляет пляску умирающих со смертью, кроме мертвых, здесь никто не веселится, хотя немецкое общество сильно любит музыку, но тоже очень серьезную и высшую.

Город транзитный — все проезжают по нем и никто не останавливается, кроме комиссионеров и ломовых извозчиков высшего порядка.

Жить в Базеле, без особой любви к деньгам, нельзя. Впрочем, вообще в швейцарских городах жить скучно, да и не в одних швейцарских, а во всех небольших городах. "Чудесный город Флоренция, — говорит Бакунин, — точно прекрасная конфета… ешь — не нарадуешься — а через неделю нам все сладкое смертельно надоедает". Это совершенно верно, что же и говорить после этого о швейцарских городах? Прежде было покойно и хорошо на берегу Лемана; но с тех пор, как от Вевея до Вето все застроили подмосковными и в них выселились из России целые дворянские семьи, исхудалые от несчастия 19 февраля 1861, нашему брату там не рука.

Лозанна.

Я в Лозанне проездом. В Лозанне все проездом, кроме аборигенов.

Я в Лозанне посторонние не живут, несмотря ни на ее удивительные окрестности, ни на то, что англичане ее открывали три раза: раз после смерти Кромвеля, раз при жизни Гиббона и теперь, строя в ней домы и виллы. Живут туристы только в Женеве.

Мысль о ней для меня неразрывна с мыслью о самом холодном и сухом великом человеке и о самом холодном и сухом ветре — о Кальвине и о бизе[644]. Я обоих терпеть не могу.

И ведь в каждом женевце осталось что-то от бизы и от Кальвина, которые дули на него духовно и телесно со дня рождения, со дня зачатия и даже прежде один из гор, другой из молитвенников.

Действительно, след этих двух простуд, с разными пограничными и чересполосными оттенками: савойскими, валлийскими, пуще всего французскими составляет основной характер женевца — хороший, но не то, чтоб особенно приятный.

Впрочем, я теперь описываю путевые впечатления, — а в Женеве — я живу. Об ней я буду писать, отойдя на артистическое расстояние…

…В Фрибург я приехал часов в десять вечера… прямо к Zahringhof'y. Тот же хозяин, в черной бархатной скуфье, который встречал меня в 1851 году, с тем же правильным и высокомерно-учтивым лицом русского обер-церемониймейстера или английского швейцара, подошел к омнибусу и поздравил нас с приездам.

…И столовая та же, те же складные четырехугольные диванчики, обитые красным бархатом.

Четырнадцать лет прошли перед Фрибургом, как четырнадцать дней! Та же гордость кафедральным органом, та же гордость цепным мостом.

Веяние нового духа, беспокойного, меняющего стены, разбрасывающегося, поднятого эквинокциальными[645] бурями 1848 года — мало коснулось городов, стоящих в нравственной и физической стороне, вроде иезуитского Фрибурга и пиетистического Невшателя. Города эти тоже двигались, но черепашьим шагом, стали лучше — но нам кажутся отсталыми в своей каменной одежде, сшитой не по моде… А ведь многое в прежней жизни было недурно, прочнее, удобнее — она была лучше разочтена для малого числа избранных, и именно поэтому не соответствует огромному числу вновь приглашенных — далеко не так избалованных и не так трудных во вкусе.

Конечно, при современном состоянии техники, при ежедневных открытиях, при облегчении средств можно было устроить привольно и просторно новую жизнь. Но западный человек, владеющий местом, довольствуется малым. Вообще на него наклепали, и, главное, наклепал он. сам — то пристрастие к комфорту и ту избалованность, о которой говорят. Все это у него риторика и фраза, как и все прочее, — были же у него свободные учреждения без свободы, отчего же не иметь блестящей обстановки для жизни узкой и неуклюжей. Есть исключения. Мало ли что можно найти у английских аристократов, у французских камелий, у иудейских князей мира сего… Все это личное и временное: лорды и банкиры не имеют будущности, а камелии — наследников. Мы говорим о всем свете, о золотой посредственности, о хоре и кор-де-балете, который теперь на сцене и жуирует, оставляя в стороне отца лорда Станлея, имеющего тысяч двадцать франков дохода в день, и отца того двенадцатилетнего ребенка, который на днях бросился в Темзу, чтоб облегчить родителям пропитанье.

Старый разбогатевший мещанин любит толковать об удобствах жизни, для него все это еще ново, что он барин, qu'il a ses aises[646], "что его средства ему позволяют, что это его не разорит". Он. дивится деньгам и знает их цену и летучесть, в то время как его предшественники по богатству не верили ни в их истощаемость, ни в их достоинство — и потому разорялись. Но разорялись они со вкусом. У "буржуа" мало смысла широко воспользоваться накопленными капиталами. Привычка прежней узкой, наследственной, скупой жизни осталась. Он, пожалуй, и тратит большие деньги, но не на то, что надобно. Поколение, прошедшее прилавком, усвоило себе не те размеры, не те планы, в которых привольно, и не может от них отстать. У них все делается будто на продажу, и они, естественно, имеют в виду как можно большую выгоду, барыш и казовый (сонец. "Проприетер"[647] инстинктивно уменьшает размер комнат и увеличивает их число, не зная почему делает небольшие окны, низкие потолки; он пользуется каждым углом, чтоб вырвать его у жильца или у своей семьи. Угол этот ему не нужен, но на всякий случай — он его отнимает у кого-нибудь. Он с особенным удовольствием устроивает две неудобных кухни вместо одной порядочной, устроивает мансарду для горничной, в которой нельзя ни работать, ни повернуться, но зато сыро. За эту экономию света- и пространства он украшает фасад, грузит мебелью гостиную и устроивает перед домом цветник с фонтаном — наказание детям, нянькам, собакам и наемщикам.

вернуться

641

грушу! (франц.).

вернуться

642

И мне тоже! (искаж. франц.).

вернуться

643

Нет, нет! Чего-нибудь попить! (искаж. франц.: boire (пить), poire (груша).

вернуться

644

северный ветер (от франц. bise).

вернуться

645

равноденственными (от франц. Eqmnoxieif).

вернуться

646

что все к его услугам (франц.).

вернуться

647

Собственник (от франц. proprietaire).