Изменить стиль страницы

Но сей бесчеловечный командир отказал в моей просьбе и распорядился, чтобы я остался в помещении, предназначенном для помощников лекаря, либо согласился лечь в госпиталь, где зловоние и духота были еще нестерпимее, чем в нашей каюте.

Может быть, всякий другой на моем месте покорился бы своей участи и умер в отчаянии, но мне несносна была мысль о столь жалкой гибели, после того как я благополучно выдержал столько штормов по воле жестокой судьбы. Поэтому, невзирая на предписание Оукема, я уговорил солдат, чьим добрым расположением заручился, повесить между их койками мою, и уже радовался таким удобствам, но Крэмпли, узнав об этом, тотчас же уведомил капитана о нарушении мною приказа и был облечен властью снова отправить меня в предоставленное мне помещение. Такая зверская месть столь возмутила меня, что я, отчаянно ругаясь, поклялся призвать его к ответу, если это будет в моей власти, а волнение и возбуждение значительно усилили мою лихорадку.

Когда я лежал, задыхаясь, в этой преисподней, меня навестил сержант, которому я вправил кости и залечил нос, разбитый осколком во время нашего последнего боя. Узнав о моем положении, он предложил мне воспользоваться его каютой, которая была отгорожена парусиной, находилась на средней палубе и хорошо проветривалась благодаря открытому пушечному порту. Я с радостью принял это приглашение и тотчас же был переведен в его каюту, где, пока длилась моя болезнь, за мной ухаживал с величайшей нежностью и заботливостью этот благодарный алебардщик, которому до конца нашего плавания не оставалось другого места для постели, кроме курятника. Здесь я лежал, наслаждаясь бризом, но, несмотря на это, недуг все усиливался и, наконец, стал угрожать моей жизни, хотя я не терял надежды на выздоровление даже тогда, когда мне приходилось с горестью видеть из окна каюты, как бросают ежедневно за борт по шесть, по семь человек, умерших от той же болезни.

Несомненно, сохранению моей жизни в значительной мере помогала эта уверенность, тем более, что к ней присоединилось принятое мною в самом начале решение — не принимать никаких лекарств, которые, по моему разумению, содействовали развитию недуга и, вместо того чтобы препятствовать загниванию, вызывали полное разложение жизненного флюида. Поэтому, когда мой друг Морган приносил свои потогонные пилюли, я клал их в рот, но отнюдь не собирался глотать, а после его ухода выплевывал их и промывал рот жидкой кашицей; я подчинялся ему для вида, чтобы не оскорбить дух Карактакуса отказом, в котором выразилось бы недоверие к его искусству врачевания, так как меня лечил он, а доктор Макшейн ни разу обо мне не осведомился и даже не знал, где я нахожусь.

Когда опасность стала угрожающей, Морган нашел мое положение безнадежным и, положив мне на загривок вытяжной пластырь, стиснул мою руку, с горестным видом посоветовал положиться на волю «пога» и искупителя, а затем, попрощавшись со мной, попросил капеллана притти ко мне с духовным утешением; однако, прежде чем тот явился, я ухитрился избавиться от причинявшего страдание пластыря, положенного валлийцем мне на загривок. Священник, пощупав мне пульс, спросил, что меня мучит, откашлялся и начал так:

— Мистер Рэндом! Богу, по бесконечному его милосердию, угодно было послать вам страшную болезнь, исход коей никому неведом. Быть может, вам будет даровано выздоровление, и вы еще много дней проживете на лице земли, а может быть, что более вероятно, вы будете отозваны и отойдете в иной мир в расцвете юности. Посему на вас лежит обязанность приготовиться к великой перемене, искренно раскаявшись в своих грехах. Нет более верного доказательства раскаяния, чем чистосердечная исповедь, к которой я и призываю вас приступить без колебаний и мысленных оговорок; убедившись в вашей искренности, я дам вашей душе то утешение, какое ей доступно. Нет сомнения, вы повинны в бесчисленных прегрешениях, свойственных юности, как в богохульстве, пьянстве, распутстве и прелюбодействе. Поведайте же мне подробно, без недомолвок, о каждом из них, в особенности о последнем, дабы я мог ознакомиться с истинным состоянием вашей совести, так ни один врач не прописывает лекарства больному, не узнает, в чем заключается его недуг. Нимало не опасаясь близкой смерти, я не мог не улыбнуться в ответ на увещание любознательного капеллана, которое, — сказал я ему, — отзывается скорее римско-католической, чем протестантской церковью; рекомендуя исповедь на духу, каковая, по моему мнению, отнюдь не является необходимой для спасения души, а потому я от нее уклоняюсь.

Мой ответ слегка смутил его; однако он пояснил смысл своих слов, пустившись в ученые рассуждения о различии между абсолютно необходимым и только удобным, а затем осведомился, какую религию я исповедываю. Я ответил, что до сей поры еще размышлял о разнице между религиями, а стало быть, не остановился ни на одной из них, но что воспитан, как пресвитерианин. При этом слове капеллан выразил величайшее изумление и заявил, что не постигает, как могло английское правительство назначить пресвитерианина на какую бы то ни было должность{55}. Затем он спросил, был ли я когда-нибудь у причастия и приносил ли присягу; когда же я ответил отрицательно, он воздел руки, заявил, что ничем не может мне служить, пожелал, чтобы я не оставался отверженным, и вернулся к своим сотрапезникам, которые веселились в кают-компании за столом, где не было недостатка в бамбо{56} и вине.

Это внушение, сколь ни было оно грозно, не произвело на меня такоговпечатления, как лихорадка, которая вскоре после его ухода чрезвычайно усилилась. Мне начали мерещиться страшные чудовища, и я заключил, что у меня начался бред; тогда, чувствуя опасность задохнуться, я в каком-то припадке безумия привскочил, собираясь броситься в море; так как моего приятеля сержанта при мне не было, я, вне сомнения, охладил бы свой жар, если бы, пытаясь слезть с койки, не обнаружил, что бедро у меня влажное. Появление влаги оживило мои надежды, и у меня хватило сознания и решимости воспользоваться этим благоприятным симптомом — я сорвал с себя рубашку, сбросил с постели простыни и, закутавшись в толстое одеяло, претерпевал в течение четверти часа адские муки; но вскоре я был вознагражден за свои страдания обильной испариной: пот, хлынув из каждой поры кожи, меньше чем через два часа, избавил меня от всех мучений, кроме слабости, и вызвал голод, как у коршуна.

Я сладко поспал, после чего предался приятным мечтам о своем счастливом будущем, как вдруг услышал за занавеской голос Могана, осведомлявшегося у сержанта, жив ли я еще.

— Жив ли он! — воскликнул тот. — Не дай бог, коли что не так! Вот уже пять часов, как он лежит тихохонько, а я не хотел ему мешать, ведь сон пойдет ему на пользу.

— О, да! Он спит так крепко, — сказал мой товарищ, — что не проснется, пока не раздастся трупный глас. Помилуй пог его душу! Он заплатил свой долг, как честный человек. Да, и к тому же он изпавился от всяких преследований, и невзгод, и печалей, а погу известно, да и мне тоже, сколько их выпало ему на долю! Увы! Этот юноша подавал большие надежды.

Тут он жалобно застонал и захныкал так, что я убедился в его дружеских чувствах ко мне. Сержант, встревоженный его словами, вошел в каюту; когда же он взглянул на меня, я улыбнулся ему и подмигнул. Он тотчас угадал мое намерение и безмолвствовал, вследствие чего Морган укрепился в своем предположении, будто я умер, и со слезами на глазах приблизился, чтобы предаться скорби, созерцая предмет ее. Я же, устремив взгляд в одну точку и лежа с отвисшей челюстью, так искусно прикинулся мертвым, что он сказал:

— Да поможет мне пог! Вот он лежит, словно ком глины.

И заметил, что, судя по моему искаженному лицу, я, должно быть, жестоко боролся. У меня уже не хватало сил сдерживаться долее, когда он начал исполнять последний долг друга, стараясь закрыть мне глаза и рот; тут я неожиданно цапнул его за пальцы и привел в такое смятение, что он шарахнулся прочь, стал серым, как пепел, и вытаращил глаза, олицетворяя собою ужас. Хотя я не мог не посмеяться над его видом, меня обеспокоило его состояние, и, протянув руку, я сказал ему, что надеюсь еще пожить и отведать в Англии сальмангунди его стряпни. Не сразу он пришел в себя настолько, чтобы пощупать мне пульс и осведомился о моем здоровье. Узнав, что кризис миновал, он поздравил меня с «плагополучным» исходом и не преминул приписать это пластырю, который он, по воле «пожьей», положил мне на загривок во время последнего своего посещения.