На Добрынинскую Ника пришла ровно в три. Поднимаясь на пятый этаж, сама удивилась своему спокойствию — как будто идет поболтать к подруге. У двери, прежде чем нажать кнопку звонка, она все же помедлила, попыталась как-то обдумать предстоящий разговор. Да нет, что тут обдумывать.
— А, Ратманова, — сказала Татьяна Викторовна, распахнув дверь. — Ты точна, как королева. Входи! И говори сразу — голодна?
— Нет, спасибо…
— Смотри, а то я могу покормить. Обедаем мы позже, но хоть яичницу зажарить?
— Нет, спасибо, Татьяна Викторовна, я правда не хочу.
— Тогда выпьем кофе. Раздевайся, проходи в комнату, я сейчас…
Ника вошла, поправляя волосы, скользнула взглядом по развешанным над письменным столом Андреевым рисункам и остановилась возле окна. Форточка была распахнута, пахло солнцем, весной, капелью. Как ждала она этой весны…
За ее спиной скрипнула дверь, послышалось звяканье посуды. Ника обернулась:
— Помочь вам, Татьяна Викторовна?
— Нет, я все принесла. Сейчас включим это, и все… Садись, Ника, рассказывай. Как у тебя дома?
— Я об этом и хотела… — Несмотря на все спокойствие, голос ее прервался.
— Я слушаю, — встревоженно сказала Татьяна Викторовна. — Иди сюда, Ника, садись…
Ника села, помолчала, глядя в сторону.
— Я сейчас… извините, Татьяна Викторовна. Я вам говорила, мама лежала в больнице. С воспалением легких…
— Да, я знаю.
— Это не совсем так. То есть воспаление легких тоже было, но… Дело в том, что…
Овладев собой, Ника говорила теперь негромко, спокойно, словно пересказывала прочитанную книгу. Странно, ей думалось, что придется говорить долго, а на самом деле рассказ оказался совсем коротким. Когда она кончила, Татьяна Викторовна глянула на нее, словно ожидая продолжения, потом встала, прошлась по комнате и остановилась у окна, держась за локти.
— Боже, какая идиотка! — воскликнула она потрясенно.
— Я знаю, — прошептала Ника, опустив голову.
— Что? Да я не про тебя. Себе никогда этого не прощу! Но почему ты не пришла, не поговорила, не посоветовалась? Ника! Как можно было? Ах, впрочем, при чем тут ты! Я, я должна была поговорить — сразу после твоего возвращения оттуда, из Сибири. И ведь думала, собиралась… Это Андрей сбил меня с толку — не нужно пока, подожди, ей сейчас трудно говорить на эту тему, пусть отойдет, успокоится… Может быть, поговори я с тобой вовремя…
— Ну что вы, Татьяна Викторовна. Вы думаете, со мной не говорили, не советовали? И Слава говорил, и мой… — У нее чуть не вырвалось «жених», она запнулась и быстро договорила: — Мой знакомый, ну, Игнатьев, вы с ним виделись… Они мне говорили, что нельзя так, что я преступление делаю. Я просто не понимала. Я и сейчас не понимаю. Я ничего не понимаю, Татьяна Викторовна. Поэтому я и пришла к вам… мне нужно было рассказать об этом. Никто ведь не знает, что я… фактически убийца.
— Ника, ну что ты плетешь…
— А разве нет? Я довела маму до этого. Не моя заслуга, если ее случайно спасли. Но что я должна была делать? Как я должна была к этому отнестись? Поймите, ведь то, что сделали с моим братом, это — объективно — было преступлением? Да или нет?
— Ника, погоди…
— Вы не ответили на мой вопрос!
— Хорошо, отвечаю — да.
— А человек может отнестись к преступлению равнодушно — только потому, что оно совершено давно или совершено кем-то из его близких?
— Ну, это уже казуистика! — Татьяна Викторовна снова прошлась от окна к столу, выключила гейзер, который давно уже клокотал, наполняя комнату ароматом кофе. — Погоди-ка, ты меня совершенно запутала. Давай разберемся по порядку. Ты себя обвиняешь в том, что своей… нечуткостью, что ли, своей жестокостью довела мать до… этого отчаянного поступка. В то же время ты считаешь, что не могла вести себя иначе, потому что преступление есть преступление и к нему нельзя относиться равнодушно…
— Я сама запуталась, Татьяна Викторовна.
— Еще бы! Так вот, мне думается, дело не только в тебе. Тут другое было — чувство вины, раскаяние… Позднее раскаяние, вероятно, особенно мучительно. Я не говорю, что конфликт с тобой не сыграл роли, но это уже был, скорее всего, лишь последний толчок…
— Почему «последний»? Ведь до этого-то ничего не было! Если бы я не узнала совершенно случайно о Славе…
— Хорошо, согласна. Но тогда, Ника, взгляни на это с другой стороны! Допустим, ты права; допустим, твоя мама, не случись этого конфликта с тобой, так и не испытала бы никакого раскаяния и продолжала бы жить как прежде — благополучно. Я, кстати, в этом не уверена. Если у человека такой груз на совести, он рано или поздно его почувствует. Но, допустим, почувствовать заставила именно твоя непримиримость. Ты знаешь, что такое катарсис?
— Нет.
— Это старый философский термин — очищение души через страдание. Если человек страдает и искренне раскаивается, в нем начинается процесс внутренней перестройки. Он становится лучше, понимаешь? И если ты — вольно или невольно — заставила маму увидеть ее давний поступок в совершенно ином свете, заставила ее понять свою вину, то… хотя не знаю! Честно говоря — не знаю. Ты вот спрашиваешь, как должна была поступить. Ты говоришь: «Я запуталась!» Вероника, человечество уже две тысячи лет «путается» в этом вопросе — как поступать, встречаясь со злом. Будем называть вещи своими именами: то, что сделали когда-то твои родители, действительно было злом. Это было преступление, хотя, может быть, и не наказуемое уголовно. Так вот, я хочу сказать — именно вопрос о методах борьбы со злом всегда был самым трудным, над ним ломали себе головы люди куда более умные и опытные, чем ты. На него действительно не так просто ответить. Ясно одно — метод «клин клином» здесь неприменим…
— Мне это говорили, — сказала Ника задумчиво. — Но какой же тогда?
— Вероятно, все-таки один: не пускать зло в свою душу, не поддаваться ему, не уподобляться его носителям. Другого способа, Вероника, я не знаю…
Они помолчали. Татьяна Викторовна вздохнула, придвинула к себе кофейник и чашки.
— Ты прямо из школы? Нет, все-таки я тебя хоть чем-то покормлю — сходи-ка на кухню, там на столе хлебница, и достань из холодильника масло и сыр.
Ника послушно поднялась.
— Я руки помою, можно?
— Не можно, а должно. Ванная знаешь где? Полотенце возьми клетчатое, которое висит справа…
Ника обогнула стол, двигаясь со своей сдержанной кошачьей грацией, и вышла. Татьяна Викторовна проводила ее взглядом, вздохнула. Да, поистине нет в мире совершенства… Казалось бы, у девочки есть все, что нужно для счастья, а ведь счастливой она не будет. Такие счастливыми не бывают. Для счастья нужно быть… Она задумалась, подыскивая слово. Проще. Да, именно проще — во всех отношениях проще и сердечнее. Откуда эта рассудочность? Вот и Андрей… иногда кажется, что у него лед в душе, а ведь ребенком был совершенно другим. В чем дело? Не могла же на него так повлиять прошлогодняя неудачная влюбленность в Нику. Впрочем, как знать. А если это была вовсе не влюбленность, и не прошлогодняя?
На миг Татьяне Викторовне стало страшно. Такие натуры, как Ратманова, не только бывают несчастны сами — они делают несчастными других. Тут же она опомнилась: что за вздор, видеть в девочке какую-то «инфернальницу»! Но смутное ощущение тревоги все же осталось; когда Ника снова вошла в комнату, она глянула на нее пронизывающе, изучающе — по-женски. Словно сфотографировала. Да, к сожалению, у Андрея это может быть серьезнее, чем она предполагала; художник, пожалуй, не может остаться равнодушным к такой внешности. И если бы только внешность… Мало ли в школе хорошеньких — та же Борташевич, например. В Нике другое, в ней видна незаурядная натура. Это стало особенно заметным за последнее время. Если раньше обычное ее выражение отрешенности производило немного забавное впечатление — так и хотелось ее растормошить, разбудить, — то теперь за ним угадывалось что-то очень серьезное: напряженная работа мысли, предельная самоуглубленность человека, живущего интенсивной духовной жизнью и не испытывающего никакой потребности пускать других к себе в душу…