— Ах, разве в этом дело… — Елена Львовна помолчала, потом сказала, разглядывая ложечку: — Мне очень жаль, Дмитрий Павлович, что нам пришлось познакомиться при таких обстоятельствах. Вы, вероятно, пришли за объяснениями?
— Вовсе нет, — сказал Игнатьев. — Я пришел познакомиться, потому что давно считал своим долгом это сделать. А если вы имеете в виду объяснения, касающиеся причин Никиного отъезда, то я и не думал… Мне Татьяна Викторовна сказала, что Нике пришлось уехать по семейным обстоятельствам, и это объяснение меня вполне удовлетворяет… я не столь любопытен, чтобы совать нос в чужие семейные дела.
— Дмитрий Павлович… Если ваше чувство к Нике действительно серьезно, то ее семейные дела для вас не совсем чужие, мне думается. Раз вы поедете к ней, какое-то объяснение между вами неизбежно… уж что-что, а вопрос: «Почему ты уехала?» — вы ей зададите. Я хочу избавить дочь от тяжелого для нее разговора. Вы понимаете? Будет лучше — ей будет легче и лучше, — если вы скажете: «Ничего не объясняй, я уже все знак». Вы хотите знать, почему Ника уехала из Москвы? Я сейчас покажу записку, которую она оставила перед отъездом…
Елена Львовна вышла и через минуту вернулась с листом бумаги, который положила на стол перед Игнатьевым.
— Да, — сказал он через минуту и кашлянул. — Действительно, это…
Елена Львовна, стоя у окна, не оглянулась.
— Слава — мой сын, — сказала она. — Он родился в сорок четвертом, и случилось так, что через год мне пришлось отдать его в детский дом. Как сироту, у которого якобы погибли родители. Впрочем, что уж тут умалчивать… Дело в том, что это был ребенок не моего мужа. Словом, я избавилась от него, чтобы сохранить семью. И шестнадцать лет спустя, когда Слава получил паспорт и на всякий случай решил навести справки о своих пропавших родителях, все это выплыло наружу. Ну… сын мой отказался вернуться в семью, как вы догадываетесь. А Ника ничего об этом не знала. Она с детства считала, что когда-то во время войны у нее был брат, который умер совсем маленьким… Я ведь именно так объяснила старшей дочери исчезновение ребенка. Ей было тогда пять лет, и она могла бы заинтересоваться. Вот так. А недавно Ника узнала всю эту историю в подробностях… совершенно случайно и от постороннего человека.
Не глядя на Игнатьева, Елена Львовна подошла к серванту и достала из шкатулочки сигарету.
— Вот так, — повторила она, закуривая, и добавила с нервным смешком: — А мы с такой убежденностью отрицаем сверхъестественное. Древние, Дмитрий Павлович, были, пожалуй, не так уж глупы, придумывая свою Мойру… так, кажется, звалась у них богиня судьбы? Была ведь такая?
— Мойра? — рассеянно переспросил Игнатьев — Была, как же. И не одна, а целых три. Клото, Лахезис и Атропос…
Он крепко потер подбородок, глядя на лежащее перед ним Никино письмо.
— М-да… так вот оно что, оказывается, — пробормотал он, помолчав. — Ну, это, конечно, написано в состоянии аффекта. Можно понять. Шестнадцать лет, что вы хотите… В таком возрасте трудно прощать… ошибки. Особенно тем, кого любишь. Вот как будет дальше…
— А так и будет. — Елена Львовна нервным движением стряхнула пепел в хрустальную вазочку. — В шестнадцать лет не прощают, вы правы.
— Вообще-то, всякий аффект — штука преходящая. Позже, я уверен… Ника успокоится, захочет сама во всем разобраться. Но пока… Вы понимаете, я-то думал, что просто съезжу в этот… Новоуральск и уговорю Нику вернуться…
— Сомневаюсь, что вам это удастся, — Елена Львовна усмехнулась. — Я свою дочь немножко знаю.
— Да, теперь я тоже… не уверен. Я ведь не знал обстоятельств, а они, действительно… усложняют дело. Но все равно — мне думается, оно в конечном счете поправимо. Вопрос лишь в сроках. Я бы, пожалуй… на вашем месте… не стал форсировать события.
— Мы не можем их форсировать, даже если бы и захотели.
— Правильно, и не надо. Вы понимаете, нельзя сейчас сказать Нике — пустяки, дескать, возвращайся домой, ничего особенного не произошло… Произошло, к несчастью, очень многое, и Ника понимает это, что бы ей ни говорили. Ей понадобится время, Елена Львовна, какое-то время, чтобы все переосмыслить…
— Вы думаете, что когда-нибудь она сможет меня простить? — спросила Елена Львовна с той же горькой усмешкой; усмешка эта почему-то раздражала Игнатьева, казалась ему театральной, чуть ли не отработанной перед зеркалом.
— Дело же не в том, чтобы прощать, — сказал он с досадой. — При чем тут прощение! Я хочу сказать, что это, — он хлопнул ладонью по Никиной записке, — это же момент, взрыв, это не имеет протяженности во времени, понимаете?
Елена Львовна неопределенно передернула плечами. Игнатьев посидел, помолчал, потом глянул на часы и решительно поднялся.
— К сожалению, должен откланяться, — сказал он. — Мне еще нужно позаботиться о билете, я думаю вылететь сегодня же.
— Дмитрий Павлович, — сказала Елена Львовна, тоже вставая. — Позвоните мне, когда ваши планы выяснятся. Если самолет вылетает поздно, вы могли бы поужинать у нас и познакомиться с мужем. Я тем временем созвонюсь с ним и попрошу не задерживаться вечером. Вы не имеете ничего против?
— Да н-нет, в общем, — не совсем уверенно сказал Игнатьев. — Мне трудно пока сказать, когда я освобожусь… у меня еще дела здесь, не знаю, успею ли.
Никаких особенных дел у него не было, но ему не хотелось именно сегодня знакомиться еще и с Никиным отцом; мать ему определенно не понравилась. Впрочем, кто знает, отец может оказаться совсем другим человеком. Да и не совсем удобно уехать, не повидавшись.
— Впрочем, ничего, — сказал он. — Это неплохой вариант, я в самом деле позвоню вам часа через два и, если Иван Афанасьевич вечером будет дома, приеду. Договорились. Ну, а если он окажется занят, отложим знакомство до другого раза…
Вечером он снова позвонил у знакомой уже двери с сияющей на черном хромированной именной табличкой. Дверь тотчас же широко распахнулась, и благополучного вида пожилой мужчина радушным жестом пригласил его входить.
Пожалуй, именно этим — каким-то особым излучением благополучия — несколько ошеломил Игнатьева Никин отец в первую минуту знакомства. Таким же он оставался и в течение всего вечера. Мужчина должен держать себя в руках, это понятно, но по виду Ивана Афанасьевича вообще никак нельзя было догадаться, что в семье у этого человека происходит драма; Игнатьеву пришла даже в голову нелепая мысль, что Елена Львовна ни словом не обмолвилась мужу об их утреннем разговоре и тот считает его — Игнатьева — ничего не знающим и ни о чем не догадывающимся. Он вел себя любезно и непринужденно, расспрашивал о летних раскопках, упомянул о посещении Помпеи во время последней итальянской командировки — его посылали вести переговоры с фирмой «Ансальдо» — и, когда Елена Львовна вышла из комнаты, сказал, понизив голос и посмеиваясь, что некоторые помпейские изображеньица… это просто черт знает что, а еще говорят о безнравственности двадцатого века… любопытства ради стоило бы привезти домой несколько снимков — ему предлагали отличные цветные диапозитивы, — но он просто не рискнул, все-таки в доме подрастающая дочь…
— Да, — сказал он тут, вдруг посерьезнев, и подлил коньяку Игнатьеву и себе. — Жаль, Дмитрий Палыч, что познакомиться нам пришлось в такой неудачный момент… жена мне сказала, что вы в курсе нашей… семейной проблемы.
— Да, — коротко сказал Игнатьев. — Это жаль.
— Дети, дети, — покряхтел Иван Афанасьевич. — Вроде ведь и живешь только для них, а они вот тебе… возьмет вдруг пигалица да такого даст дрозда, что только за голову схватишься.
Игнатьев, согревая в руке рюмку и взбалтывая коньяк круговыми движениями, подумал, что в данном случае дрозда дали скорее родители, а по отцу никак не скажешь, что его тянет хвататься за голову.
— Ну, видите ли, — сказал он, — к поступку Ники это, мне кажется, не совсем подходит. Она ведь не из озорства уехала.
— Да я понимаю, понимаю, — поспешно согласился Ратманов. — Но возраст есть возраст, никуда от этого не деться. Будь она постарше, поумнее…