пуп, и в ягодицы жар бросится, — знай, что большущий чертяга с тобой дело имеет.

Другое дело — бес-головастик, через ноздрю душу человеческую погубляющий,

смородком мертвецким больше донимает он.

На отрока и на старицу с курицей похоть в тебя вселяет, а если языка человеческого

коснется, - трус и мор, и червь неусыпающий по земле пойдут. .

От большого черта крест с ладаном оборона, наипаче же ладан, что от образа

Умягчения злых сердец человеских взят и воскурен: — перед солнцем, перед Русью

родимой, колыбельной, перед ласточками, которые на зиму в рай к Киприяну

запечному улетают и по печуркам теплым, пренебесным гнезда вьют.

Ласточки, ластушки непорочные! Принесите хоть на перушке малом воздуха

горнего, райского, - нам, мошенникам, золотарям вонючим! Загноили мы землю

родительскую, кровями искупленную, от Соловков до потайных храмов индийских

праведными, алчущими правды лапоточками измеренную!

Где ты, золотая тропиночка, - ось жизни народа русского, крепкая адамантовая

верея, застава Святогорова?

Заросла ты кровяник-травой, лют-травой, лом-травой невылазной, липучей и по

золоту, — настилу твоему басменному, броневик — исчадье адово прогромыхал!

Смята, перекошена, изъязвлена тропа жизни русской.

И не знаешь, куда, к кому и зачем идти.

Суешься, как слепой кутёнок.

И нету титьки теплой, маткиной.

Издохла матка; остался хвост один, шкурка мокренькая, завалящая.

Хотя бы глазки скорее прорезались, — увидеть бы свет белый, травку-пеструшку, а

может статься, и жаворонка в небе заливчатого, серебряного...

Жаворонки, жаворонки свирельные!

Принесите вы нам пропащим, осатанелым, почернелым от пороховой копоти,

сукровицей да последом человеческим измазанным, хоть росинку меда звездного,

кусочек песни херувимской, что от ребячества синеглазого под ложечкой у нас живет!

И-и-и-же, хе-е-е-ру-у-ви-и-и-мы...

Помажем мы небесным медом свои запеклые губы, болячки свои нестерпимые,

прокаженные, смоем с лица пороховую грязь, чистую рубаху наденем, как бывало

перед Пасхой, после трудной Страстной недели.

Родители из гробов восстанут на Великое Разговленье, убиенные братья наши: кто

огнем опален, кто водою утоплен; кто железом пронзен, кто на древо вознесен за грехи

наши...

Ах, слеза моя горелая, ядовитая!

Не свирелят жаворонки над русской землей, только рыгает броневик свинцовой

блевотиной... в золотую чашу жизни.

И звенит чаша тонким, комариным звоном, сердечным биением.

90

Кто слышит — чует струнного комара, жилку, что в печени матери-земли бьется...

тикает?

Люди! Живы мы или мертвы?

Давно умерли. И похоронены без попа, без ладана...

И крест уже над нами сто лет назад сгнил, трухой могильной рассыпался.

Выжил меня из кельи смертный дух, что золотари напустили.

Закутал я на исход чистым рушником свой любимый образ Софии — премудрости

Божией; - крылата она и ликом багряна, восседает на престоле-яхонте, и Пречистая с

Иваном-постителем ей предстоят главопреклонны.

А Спас золотой, в пламенных кружалиях, за плечьми ее вознесся, благословящие

длани на все миры простирая.

Да еще Некая книга на этой же иконе превыше херувимов здынута.

Пречудное письмо!

Гадали гадатели высокомысленные, Филарет Московский, чернильные люди

разные, которые рапсодии про голые ноги пишут, про мою икону: в чем ее мысль, в чем

красная тайна ее? Так и не умыслили.

На девятую Пятницу летнюю забрела старушонка ко мне — про душу поговорить и,

глаз не крестя, разгадала:

«Нынешнее время — икона твоя. Красная правда на яхонте сидит, в Солнце с Луной

предстоящие. С оболока Разум святодуховский воззрился...»

Закутал я, говорю, на исход из кельи чистым рушником сию все-петую икону и

малыми стопами исшел на зеленую уличку городишка нашего. Гляжу, к забору бумага

прилипла, и таково своим буквенным ртом звонко взвизгивает: «Отделение Церкви от

государства». А собраться христианам к городской каланче, апостольствовать же бу-

дет... Савл из Тарса.

Ноги у меня удрученные соловецким тысячепоклонным правилом, и телеса

верижные: — вериги я девятифунтовые на рамах своих до Красного года носил; в них и

в Питере бывал, и у разных, что ни на есть духобойных писателей и ученых чай пил.

Как раскумекал я подзаборную бумагу, понесли меня мои удрученные нози и телеса

зело поспешно напрямки к каланче.

А когда хватился я сего указанного для сборища места, узрел видение елеонское: на

зеленой мураве, разморенные троицким солнышком, стояли и возлежали алчущие

правды. Все коперщики, тесо-возы, с Кривого Колена да с Солдатской слободки

беднота лачужная. И у всех у них такие церковные, православные лица.

Много детей и младенцев пазушных.

«Видя толпы народа, Он сжалился над ними, что они были изнурены и рассеяны,

как овцы, не имеющие пастыря.

Тогда говорит ученикам Своим: жатвы много, а делателей мало, и так молите

Господина жатвы, чтобы выслал делателей на жатву

Свою», — припомнило ухо лист евангельский. Стал я делателя выискивать. Стоит

на помосте, в дикую краску крашенном, дитина, годов этак под тридцать, с питерским

пробором, задом же ядрен и сочен, с лица маслен и с геенским угольком на губах.

- Я, - говорит, - в Ерусалиме был и сам видел четыре гвоздя, да в Успенском соборе

четыре, да в Казанском гвоздь, да в Киеве полтора, а всего-навсего двадцать с

половиной - ими был прибит ко кресту Исус Христос. А товарищи мои насчитали

таких крестных гвоздей в Крыму до десятка, да в Костроме пару, а если в плоть

Христову все эти гвозди вбить, то счет им звериный — сорок два (666).

Дрогнул я, дрогнул и мужик рядом меня, благовестнику внимающий, и ребеночек у

женки сухонькой, бескровной, в беремени петушком пискнул.

91

Больно... больно стало народушку - пречистому телу Христову. На небе же

облачные персты начертали тонкий измарагдовый крест.

И крест осенил народ: коперщиков, тесовозов, бедноту лачужную. В солнце же

родимом, олонецком, ясно узрелся серафим трепыхающий, певчий-Христос воскресе

из мертвых, Смертию смерть поправ И сущим во гробех Живот даровав.

❖ ❖❖

Обсчитался товарищ.

Не сорок два гвоздя крестных, а миллионы их в народно-Христо-вую плоть вбито.

Знает это русский народ доточно без крикливой бумаги на заборе, без географии с

арифметикой.

Обуян он жаждой гвоздиной, горит у него ретивое красным полымем. Потому и

любо народушку, если чьи умственные руки гвоздь почтут; к примеру, в Успенском

соборе, в ковчежце филигранном оберегают.

Христова плоть — плоть народная, всерусская, всечеловеческая. Сорок же два

гвоздя — это шило, которое в мешке не утаишь. И как ни вертись и языком ни

блудословь, всё равно никого не проведешь.

Слышит олонецкое солнышко, березка родимая, купальская, что не гвозди, а само

железо на душу матери-земли походом идет.

Идолище поганое надвигается, по-ученому же индустрия, цивилизация пулеметная,

проволочная Америка.

Больно народушку, нестерпимо тошно... Доходят проклятые гвозди до самой

душеньки его.

Если же сие потайное народное чувство детиной с угольком на губах и с

леворвертом у пояса удостоверить, то всё до донушка станет понятно:

На младенца-березку, На кузов лубяной, смиренный. Идут Маховик и Домна

-Самодержцы Железного царства. Господи, отпусти грехи наши! Зяблик-душа голодна

и бездомна, И нет деревца с сучком родимым, И кузова с кормом-молитвой.

❖ ❖❖

Христа-Спасителя последняя завалящая бабенка знает лучше, чем Толстой с

Ренаном.

Носит Его язвы на себе.

И гвозди Его.

Тайна сия велика есть.