и противоречивых размышлений общего плана, которыми сопровождается

работа над поэмой «Возмездие». Уже сам по себе этот общий контекст дает

представление о том, какую высокую историческую значимость проблеме

придает зрелый Блок. Мы можем (а в каких-то аспектах и обязательно должны)

не соглашаться со столь завышенной общеисторической оценкой

«апухтинского» начала; но, во всяком случае, именно этот серьезный, глубоко

ответственный, важный для Блока философско-исторический контекст бросает

своеобразно яркий свет на внутреннюю логику появления «апухтинского» в

процессах творческого самоопределения молодого Блока. В материалах,

заметках к поэме «Возмездие» (а соответственно — и в самой поэме) Блок

строит историческую биографию героя времени. Все этапы этой биографии

внутренне определены движением исторического времени; все чисто личное

истолковывается как знаки фатального «музыкального» движения истории. «В

70-х годах жизнь идет “ровно” (сравнительно. Лейтмотив — пехота). Это

оттого, что деды верят в дело. Есть незыблемое основание, почва под ногами»

(III, 461). Стоит сравнить с этим характеристику в «Автобиографии» деда поэта,

А. Н. Бекетова, или приводившийся выше психологический портрет бабушки,

Е. Г. Бекетовой, с ее «неукротимой жизненностью», «мыслью ясной, как летние

деревенские утра», — целомудренным, здоровым жизнелюбием эти люди

наделены именно потому, что у них есть «почва под ногами», что они «верят в

дело». Можно, далее, при таком отношении к жизни писать стихи, как Фет, —

строя их на прямых отношениях между «природой» и «душой». Сохранить

такое отношение к жизни и искусству невозможно при дальнейшем движении

истории.

Внук, т. е. человек блоковского поколения, живет «тихой жизнью в

победоносцевском периоде» (III, 460). Но прежняя ясная жизнь невозможна —

«Уже кругом — 1 марта». И вот предвестием «в семью является демон» (III,

461). Демонические порывы «вечера века» и в самой поэме, в ее композиции,

соотнесены тоже с «первым марта», с народовольческой революционностью; но

то и другое характеризуется как разные, но порождаемые одной

закономерностью проявления истории, ее подземные толчки. Сама та жизнь,

«как летние деревенские утра», была жизнью на вулкане, редкой счастливой

возможностью, под ней таился исторический «хаос», в тютчевском смысле.

Поэтому — именно тут, «в победоносцевском периоде» — начинает звенеть

«апухтинская нотка» (III, 462). У нее сложное, двойное звучание. В столь

важном для Блока документе, как предисловие к поэме «Возмездие» (1919),

«апухтинская нотка» означает скорее всего подголосок, потаенно-глуховатое

выражение не осознаваемой еще людьми исторической тревоги: «еще более

глухие — цыганские, апухтинские годы» (III, 300). «Апухтинское» окрашивает

здесь целую эпоху; и здесь-то, конечно, и заключено «завышение» роли и

смысла этого поэтического голоса в общем поэтическом хоре 80-х годов.

«Апухтинское» тут как-то соотносится с «демоническими» мотивами

исторической «музыки», противопоставляемыми общей зловещей тишине

глухой победоносцевской поры.

Но тут же заключено объяснение роли и значения «апухтинского» в

индивидуальном поэтическом развитии Блока. «Цыганская надрывность» этой

поэзии должна быть противовесом к фетовской программной взаимосвязи

«природного» и «душевного», их своеобразной гармонии: психологические

разнобой, трещины, надрывы, как ослабленное выражение более крупных,

трагических, «демонических» прорывов в смысл истории. Вместе с тем

апухтинская «музыка» толкуется и как нечто убаюкивающее, отстраняющее

противоречия и разрывы, хотя «трещины» истории, ее «демонический» хаос

уже налицо. «Апухтинское» хранит «старинную верность» безмятежно-ясным

отношениям, хотя их уже нет у нового поколения, у восьмидесятников:

«Молодая мать, тройки, разношерстые молодые люди — и кудластые студенты,

и молодые военные (милютинская закваска), апухтинское: вечера и ночи,

ребенок не замешан, спит в кроватке, чисто и тепло, а на улице — уютный,

толстый снег, шампанское для молодости еще беспечной, не “раздвоенной”,

ничем не отравленной, по-старинному веселой» (III, 464). Повторяю, дело в

данном случае совсем не в том, насколько верна или неверна сама по себе эта,

столь своеобразно выраженная историческая концепция; существенно то, что

большой художник в пору своей творческой зрелости ищет объяснения,

истолкования своих ранних художественных увлечений, видит их не случайный,

внутренне закономерный характер. Такой подход поэта обязывает в кажущейся

произвольности будто бы чисто стихотворных поисков видеть своего рода

духовную логику, связанную с особенностями эпохи, внутренний историзм в

структуре художественного образа. «Апухтинское» не дало Блоку реальных

решений в наметившемся художественном противоборстве с

«гармонизующими» концепциями Фета; но само обращение к Апухтину многое

объясняет в дальнейшем пути Блока, в его больших находках и драматических

художественных неудачах.

А. Н. Апухтин, как и А. А. Фет, пришел в 80-е годы с более ранними

литературными навыками, и многое в его своеобразном положении в поэзии

этой поры объясняется опять-таки наличием более широкого исторического

опыта по сравнению с теми поэтами, которые начинали свой путь в конце

70-х годов. Некоторые из благожелательно настроенных к его лирике

современников пытались даже связывать его творчество с поэзией 20 –

30-х годов XIX века: «“Но звук еще дрожит”. Звук пушкинской лиры, звук лиры

Лермонтова. Вся книжка Апухтина есть как бы отражение этого еще дрожащего

звука великой поэзии минувших дней»14. Такая оценка свидетельствует только о

характерном для определенных линий русской критики конца века

антиисторизме. Апухтин начинал свою поэтическую деятельность в совсем

иных исторических условиях — в эпоху Крымской войны и последовавшего

затем большого общественного кризиса второй половины 50-х годов;

назревавшая революционная ситуация наложила определенный отпечаток на

его раннее творчество. Вся же его лирика в целом явным образом связана с

поэтическим комплексом 40 – 50-х годов, притом художественный опыт этого

периода Апухтин получает уже в готовом виде, сам не участвуя в нахождении

его основных особенностей, как это было, скажем, с Фетом. В ходе

революционной ситуации 1859 – 1861 годов Апухтин, в противовес Фету, не

занимает реакционной позиции: напротив, он печатается в наиболее

радикальных изданиях эпохи: в «Современнике», в «Русском слове», в «Искре».

Нет оснований преувеличивать значение этого факта, но и игнорировать его не

стоит — это соотносится со специфическими качествами поэзии Апухтина и ее

особенной эволюцией.

Дело в том, что Апухтин в раннем своем творчестве пытается связать

интимно-лирические мотивы, столь характерные для его поэтической

индивидуальности в целом, с социальной темой («Петербургская ночь»,

«Песня», «Селенье» и т. д.). В плане непосредственно художественном

чрезвычайно характерно стремление молодого Апухтина включить в стих

14 Волынский А. Л. Поэт любви (1891 г.) — В кн.: Борьба за идеализм.

Критические статьи. СПб., 1900, с. 329.

материал и сюжетные мотивы типа «физиологического очерка» (наиболее резко

выражено такое стремление в вещах вроде «Шарманщика»), Важно опять-таки

стремление связать подобного рода изобразительность с лирическими

мотивами («Проселок»; напечатан впервые в «Современнике», включался

потом, среди очень немногочисленных ранних вещей, в основное собрание

стихотворений Апухтина). Получается в целом достаточно своеобычно