поэзии. Трагический скепсис в этих зрелых стихах Ходасевича принимает
форму универсального отрицания самой возможности сколько-нибудь
согласованных отношений между действительностью и человеческим «я»;
действительность воспринимается исключительно в виде «тихого ада»
буржуазной прозы жизни, а человеческая личность изображается в
непримиримой коллизии между душой и телом:
Пробочка над крепким йодом!
Как ты скоро перетлела!
Так вот и душа незримо
Жжет и разъедает тело.
(«Пробочка», 1921, сб. «Тяжелая лира»)
Буржуазная проза жизни рисуется ядовито-точными штрихами, как своего рода
«вечная» тягота, с непреодолимой силой вселенского ужаса обременяющая
душу, стремящуюся вырваться из этого «тихого ада»:
А я останусь тут лежать —
Банкир, заколотый апашем, —
Руками рану зажимать,
Кричать и биться в мире вашем.
(«Из дневника». 1921, сб. «Тяжелая лира»)
Примечательно то, что свой «страшный мир» непримиримых противоречий
сознания, непреодолимых коллизий человеческой личности и действительных
отношений Ходасевич очевидным образом противопоставляет символистским
теориям «синтеза», гармонического разрешения противоречий в искусственных
конструкциях, сливающих жизнь и религию, жизнь и искусство. В своих
позднейших мемуарах Ходасевич стремится показать, к каким тяжким личным
последствиям приводили попытки «жизнетворчества» у людей, всерьез
воспринимавших «синтетические» конструкции главарей символизма, — в
особенности яркий материал фигурирует в воспоминаниях о второстепенных
деятелях символистского движения Н. И. Петровской («Конец Ренаты», 1928 г.)
и С. В. Киссине («Муни», 1926 г.). Ходасевич говорит, что символизм пытался
«… найти сплав жизни и творчества, своего рода философский камень
искусства», «… претворить искусство в действительность, а действительность в
искусство»218. В попытках обнаружения несостоятельности подобных
поползновений, в аргументации, в самом ходе мысли у Ходасевича видно не
только освоение художественной практики Блока, но и прямое следование
теоретическим выступлениям Блока: построения из доклада Блока о
символизме, недолгое время казавшиеся самому поэту подтверждением
символистских теорий, а на деле разительно противоречащие этим теориям,
более или менее явно используются Ходасевичем в его полемике с
символистами, для показа несостоятельности самого символизма. Однако
трактуется все это Ходасевичем крайне односторонне: несостоятельность
символизма, по Ходасевичу, доказывает «от обратного», что сами противоречия
носят «вечный», метафизически непреодолимый характер. «Страшный мир», по
Ходасевичу, навеки останется таким, каков он есть, пытаться бороться с ним —
бессмысленно. Совершенно органично для Ходасевича поэтому истолкование
«театральности», выделенных из лирического потока персонажей в духе самого
символизма: «Провозгласив “культ личности”, символизм не поставил перед
нею никаких задач, кроме “саморазвития”», — поэтому, по Ходасевичу,
«… влекло символистов к непрестанному актерству перед самими собой — к
разыгрыванию собственной жизни как бы на театре жгучих импровизаций», —
отсюда получалось, что «… играли словами, коверкая смыслы, коверкая
жизни»219. Для доказательства губительности такой «театрализации жизни»
приводятся образы из блоковского «Балаганчика», истолковываемые
произвольно; кроме личной судьбы Н. И. Петровской, в качестве жизненных
иллюстраций используется также драма личных отношений А. А. Блока,
Андрея Белого и Л. Д. Блок. Получается в литературном плане так, что, борясь с
символизмом, Ходасевич сам остается в его границах.
Отличие блоковского подхода к «страшному миру» состоит прежде всего в
том, что какие бы трудности мировоззренческого и непосредственно
творческого плана ни стояли перед поэтом в 10-е годы — в объективно
чрезвычайно сложную эпоху общественного развития, — тем не менее для
Блока несомненно: «страшный мир» существует в большой общей перспективе
движения действительности, истории, человеческой личности. Разные ряды,
разные проявления действительной жизни Блок в 10-е годы склонен скорее
противопоставлять друг другу, чем искать легких и наглядных способов их
«сплава воедино», — однако, отстраняясь от искусственных конструкций, Блок
218 Ходасевич В. Ф. Конец Ренаты. — В кн.: Некрополь. Брюссель, 1939,
с. 8, 10.
219 Там же, с. 11 – 12, 13, 17.
отнюдь не склонен отказываться от поисков реальных решений противоречий
жизни, он считает, «что противоречия жизни, культуры, цивилизации,
искусства, религии — не разрешаются ни словами, ни теориями, ни
ироническим отходом от их разрешения; что эти противоречия сами по себе
глубоко поучительны и воспитательны; что каждый несет их на своих плечах,
насколько хватает у него сил; что разрешение их — дело будущего и дело
соборное» («Искусство и газета», 1912, V, 479). У Блока-мыслителя нет ни
иронического, ни трагического нигилизма в отношении сегодняшних
трудностей жизни и перспективного их решения; в плане прямо общественном
к эпохе нового революционного подъема в стране он приходит со следующим
глубоко знаменательным выводом: «Есть Россия, которая, вырвавшись из одной
революции, жадно смотрит в глаза другой, может быть более страшной»
(«Пламень», 1913, V, 486). Объективные художественные трудности
начинаются тогда, когда эта общая перспектива движения времени встречается
с конкретной современной личностью, — в художественной концепции
«страшного мира» Блок видит современную буржуазную личность в
непримиримых и ужасающих внутренних противоречиях.
С другой стороны, сама перспектива движения времени для Блока может
воплотиться только в конкретном типе личности, который должен войти в
качестве персонажа-характера в общую «вереницу душ», развертывающуюся в
трилогии лирики, и в особенности в третьей ее части. Для Блока-поэта именно
так и только так конкретно-художественно преломляются противоречия
времени и находится их жизнеутверждающее, трагедийно-перспективное
решение. Когда Блок, соотнося «Ночные часы» с первой редакцией трилогии
лирики, стремился идейно-духовно выделить в изображении, в общей картине
«первые сумерки утра» (III, 433), т. е. элементы преодоления противоречий
жизни в самой человеческой душе, — он не только композиционно
перепланировал весь состав стихов, связанных с концепцией «Страшного
мира», но и установил прямую связь этого нового поэтического материала со
своим творчеством революционных лет: в общую перспективу книги
включались «Снежная маска», «Вольные мысли», «Заклятие огнем и мраком»;
движение тем книги шло от этих циклов-разделов, через темы «страшного
мира» к разделу «Родина», с циклом «На поле Куликовом» в качестве
завершения. Эта «рама» книги не только своеобразно толковала всю ее
концепцию, но и включала персонажи, активно, действенно обнаруживавшие
иное жизненное поведение, чем у персонажей «Страшного мира». Поток стихов
1912 – 1914 гг. на темы «страшного мира» настолько усложнял эту концепцию в
дальнейшем, что подобная рама уже становилась невозможной.
В новом издании трилогии лирики «Снежная маска», «Вольные мысли» и
«Заклятие огнем и мраком» уходят во второй том, и это естественно, органично.
Однако в этом новом издании третьего тома (1916), открывающемся уже
«Страшным миром» и сохраняющем далее первоначальную наметку
композиционного смыслового расположения разделов в их движении к «первым
сумеркам утра», снова, как в «Ночных часах», появляется раздел «Опять на