Изменить стиль страницы

— Ей-богу, жалею, что произвела тебя на свет, — продолжала мать Дондога.

Она встряхнула головой. Ее волосы разлетелись во все стороны, хотя в комнате не было ни ветерка, ни сквозняка. Позади нее зашипело пространство. Небо пять-шесть секунд потрескивало, потом покрылось свинцово-серой испариной, затем вновь обрело черно-охряную раскраску. Огромная, словно монгольфьер, просвечивающая, сероватая, вовсе не ослепительная, дрейфовала в направлении трубы оружейных мастерских шаровая молния.

— А теперь, Дондог Бальбаян, — закричала мать, — объясни, почему тебе взбрело в голову заявить, что мадам Аксенвуд — старый гнилой гриб. Изволь мне объяснить, да, изволь объяснить!..

Дондог вздохнул. Слеза-другая замутнила ему взгляд, он вытер веки. Как отпустило в груди, какое облегчение! Он думал, что его накажут за палые листья платанов, а тут какая-то история про гнилые грибы, неведомая история, в которой он был абсолютно ни при чем. Он открыл рот и промямлил, что нет, он в жизни не говорил об учительнице как о старом гнилом грибе.

— И вообще я так не говорю, — заметил он.

— Ты сказал это сегодня утром в раздевалке, когда вы одевались, чтобы идти в столовую, — уточнила мать Дондога.

В этот миг, рассказывает Дондог, небо затрещало особенно сильно, словно на город обрушилась лавина электрических помех или гравия. Шаровая молния поглотила трубу оружейных мастерских. Балкон, окно, дверь на балкон и само пространство столовой залила мертвенная бледность, потом проступила и постепенно взяла верх песочная желтизна. Плясал, тек желтый воздух, рассказывает Дондог. Воздух кружил и отскакивал от стены к стене прерывистыми толчками, оставляя звуковой шлейф, который напоминал судорожное падение тысяч булавок. Не было ни ветерка, и кожа, даже если ее коснуться, совершенно ничего не ощущала.

Волосы матери собрались в твердые пряди. Вид у нее из-за этого был как у безумной ведьмы. У Дондога волосы были слишком коротки, чтобы как-то заметно среагировать.

— Заруби себе на носу, — гнула свое мать Дондога, не обращая внимания на его лепет. — Заруби себе на носу, Дондог Бальбаян. Я не потерплю, чтобы ты мне лгал.

Поскольку он сказал правду, Дондог полагал, что недоразумение рассеяно и он сможет пойти играть с Йойшей. Они займутся делом у крошечного кухонного балкона, займутся облаками, шаровыми молниями, черными ветрами, ветрами, желтыми как осы, будут шикать вместе с магнитными разрядами и тенями. Но сказанное матерью Дондога показывало, что дело складывалось худо, что они зашли в тупик. Смятение и стыд, едва-едва отпустив легкие Дондога, вернулись к нему удушьем. Он с новой силой принялся все отрицать, но чувствовал, что это не действует. Судя по виду матери, она располагала предельно достоверной информацией.

Перед его глазами вновь предстала раздевалка с вешалками, на которых висели одежки карликов, шапочки и фуражки карликов, с болтовней девчонок, каковая то тлела, то, несмотря на протесты учительницы, вдруг вспыхивала, словно неудержимый пожар в чащобе. Дондог обменялся соображениями касательно магнитной бури со своим ровесником Мотылем Головко, тоже уйбуром. В трех метрах от Дондога, среди запаха одежд и не слишком чистых детских волос, в какой-то не задержавшийся в его памяти момент случилось, может статься, что-то странное, прозвучал какой-то причудливый обрывок фразы, который не сразу дошел до Дондога, но имел, это точно, отношение не то к гнили, не то к грибам, не то к учительнице. В суматохе одевания проскочила крупица чего-то конкретного, подрывная, заговорщицкая, за которой последовала кратчайшая секунда всеобщей неподвижности, потом все вошло на круги своя: застегивание, шарфы, каждый наедине с собой, их одиночества складывались в конце концов в ропот, неудержимое перешептывание девочек, очередные «Тише! Замолчите!» со стороны мадам Аксенвуд. Потом все выстроились перед учительницей в ряды. И уже потом, в относительной тишине, в ароматах юной животности, юного раздевалочного стойла, прямо перед учительницей, произошло что-то еще, какое-то не менее странное выступление, пусть и не имевшее никаких последствий, поскольку в ответ учительница только пожала плечами. Нечто настолько несущественное, что Дондог об этом тут же забыл. Понадобился весь этот кухонный нажим, чтобы это всплыло в памяти. Одна из девочек подняла палец и, когда мадам Аксенвуд разрешила ей говорить, сказала: «Дондог Бальбаян сказал, что учительница — старый гнилой гриб». Теперь Дондог об этом вспомнил.

— Ты понял, Дондог Бальбаян? — спросила мать Дондога, несколько раз сипло всхлипнув. — Уйбуры не лгут. Я не допущу, чтобы ты лгал.

Дондог поклялся, что не лжет.

По его щекам текли слезы, в ляжки врезались сплетения соломы.

— Не смей клясться! — завопила мать Дондога. — Если в тебе есть хоть капля сочувствия к матери и капля уйбурской гордости, не смей клясться и прекрати лгать!..

Дондог от ее крика съежился, но промямлил, что на него настучали по ошибке. Если кто-то и произнес пророческую фразу, то вовсе не он. Он даже не слышал, как она прозвучала в раздевалке. На меня учительнице настучала девчонка, плакал Дондог, даже не помню кто именно, не то Элиана Хочкисс, не то Элиана Шюст.

— Ты сознаёшься, что сказал это, да или нет? — прервала его мать. — Знать ничего не желаю ни об Элиане Хочкисс, ни об Элиане Шюст. Я хочу услышать из уст своего сына правду. Ты не сойдешь с этого стула, пока не признаешься, что говорил о мадам Аксенвуд гадости.

Дондог шмыгнул носом и сощурил глаза. Небосвод за его матерью на несколько секунд обрел цвет как у пропитанной грязью азиатской реки, потом стал серебристо-серым, с синеватым отливом. Внутри столовой контуры мебели были зыбки и голубоваты, и через мгновение на сетчатке проступило такое четкое изображение всех предметов, что вдруг показалось, будто острота зрения возросла десятикратно. Показалось, что на четверть секунды зашуршала сама поверхность стен, потом утихомирилась. На потолке стрекотала выключенная лампа. Выключатели около дверей потрескивали как телефонные трубки.

— Я никогда так не жалела, что произвела тебя на свет, никогда-никогда, Дондог Бальбаян! — причитала мать.

Так начался допрос Дондога. Он продолжался бесконечно долго, он длился, накатывал волна за волною, и все они разбивались об одно и то же препятствие, об упрямство, с которым Дондог продолжал утверждать, что не сравнивал мадам Аксенвуд ни с каким грибом, живым ли, мертвым ли или на грани.

В те времена микологический словарь Дондога включал в себя от силы три-четыре вокабулы, размышляет Дондог. И допрос носил из-за этого утомительно однообразный характер, ибо отрицания ничем не отличались друг от друга. Сегодня обвиняемый смог бы утешиться; прохаживаясь по барочно богатым семантическим тропам, Дондог мог бы приступить к перечислениям, которые он так любит, которые он всегда любил — и в бедах, и в своих повестях о дознании и катастрофе. Не переставая настаивать на своей невиновности, он мог бы рассуждать то о гнилых лисичках, то о гнилом рогатике, то о гнилом навознике, а дальше смог бы ссылаться на гнилую козлиную бороду или на гнилую грибную капусту, на гнилую желтеющую или на гнилую горбатую лисичку, на гнилой извилистый вороночник, на гнилую клейкую калоцеру, на гнилой каплевидный да-кримицес, на гнилой сморчок обыкновенный, на гнилой белый навозник, на гнилой волосистоногий навозник, на гнилой белоснежный навозник, на гнилой чернильный навозник, наконец, непременно уточняя после каждого такого упоминания, что у него и в мыслях не было связывать мадам Аксенвуд ни с этими скромными проявлениями природы, ни с гнилым пестрым грибом-зонтиком, ни с гнилым краснеющим грибом-зонтиком, ни даже с гнилым сосцевидным грибом-зонтиком. Но Дондог, если ему можно в этом доверять, в те времена только и знал что обыкновенную лисичку, пыхающих дождевиков да культурные шампиньоны. И посему имела место до жути долгая, непереносимая череда одних и тех же нападок, отражавшихся одними и теми же отрицаниями, цепь бесцветных обвинений, за которыми следовали бесцветные же опровержения, обстоятельных обвинений, за которыми следовали обстоятельные же опровержения. Ну а признания как не было, так и не было.