Ко всему прочему иногда, когда мы беседовали, или оставались безмолвны, или я излагал второстепенные детали, Маркони вздрагивал. Было такое впечатление, что он вот-вот рыгнет и что отрыжка придет не из желудка, а из глубинных недр его мышц и из его кошмаров, из всего его тела, включая и члены, и дурные сны. Сама плоть Маркони во всей своей совокупности отрыгивала с ног до головы. Отрыжка длилась несколько секунд. Отвратительная бобочка топорщилась, обнаженные руки покрывались на какое-то мгновение слоем серо-зеленых перышек, затем с шорохом схлопывающегося веера пушок вновь возвращался в ничто, из которого только что возник, то есть под кожу Маркони.
Маркони извинился.
— Пардон, — проворчал он. — Не мог удержаться.
— Это что такое? — удивился Дондог.
— Подпушка, — уклончиво сказал Маркони. — Появляется на три секунды и исчезает.
— Это болезнь?
— Нет. Всего-навсего колдовство, ничего более. Когда меня пользовала Джесси Лоо, она ошиблась дозой, — ответил Маркони. — Забыла правильную формулу.
— А, — сказал Дондог. — Она забыла, и она тоже. Значит, это происходит не только со мной.
Ночь наливалась темнотой, становясь все плотнее. Они задыхались. В стенах, в голове Дондога отражались доносящиеся из невесть где, в какой дали расположенных берлог глухие удары.
— Давайте, Бальбаян, — приказал Маркони, — сию же минуту выборматывайте свои лагерные воспоминания. Вперед. Как будто вы спите и вы один. Не обращайте на меня внимания.
Время, должно быть, клонилось к полуночи.
— Бормочите все подряд, — гундосил Маркони. — Заборматывайте дыры в памяти. Остальное приложится.
12
Молитва в таркашьем лагере
Покуда я знал, что Хохот Мальчуган, может статься, отымеет Ирену Соледад прежде, чем я, во мне царил полный раздрай, бормочет Дондог.
Но когда мне на глаза попало письмо, в котором сообщалось, что злодеяние уже имело место, мой раздрай превратился в отчаяние. Я не мог сдержать мычания тяжелораненого, говорит Дондог. Я был в кабинете начлага, у начальника за спиной, почти опершись о его кресло, и обнаружил донос одновременно с ним. Мычание продолжалось. Начальник повернулся и прогнал меня.
— Послушайте, Бальбаян, — заорал он, — вам что, кто-то разрешил читать у меня через плечо?.. Убирайтесь отсюда!
По словам осведомителя, Хохот Мальчуган и Ирена Соледад встречались каждый вечер перед комендантским часом у кромки колючей проволоки неподалеку от женских бараков и под елями, в тишине, нарушаемой долетающими из клуба взрывами голосов, то укладывались на сухую хвою, то приваливались к коре, пользуясь сумерками и послаблением дисциплины в сей час досуга, пользуясь каждой секундой передышки, чтобы обменяться сладострастными поцелуями и объятиями. И подпись: Крили Унц, с почтительным приветом.
Я подошел к окну. На какое-то мгновение, с полными слез глазами, замер лицом к лицу с осенью. Из пейзажа выделялась единственная дозорная вышка, кособокая и какая-то тщедушная у подножия величественных лиственниц. Скрипя зубами, я созерцал это. Всхлипывания сотрясали мои плечи. Ирена. Всхлип. Соледад. Всхлип.
— Вон отсюда, Бальбаян! — сердился начальник. — У меня нет времени цацкаться тут с вами. Марш в санчасть! Слышите, Бальбаян?
— Да, — сказал я.
Я покидал расположение начлага, ничего не видя, расставив руки, чтобы сохранить какое-то подобие равновесия. Натыкался на двери, углы. Оглушенный напастью, кипя от ярости, я добрался до сарая, куда заключенные складывали дрова для обогрева начальникова дома. Я был покрыт пеной и землей, меня не держали ноги, в голове пустота. Время от времени под веки проскальзывала Ирена Соледад, недовольная, соблазнительная, но почти тут же следом встревал Хохот Мальчуган, прижимал ее к себе и принимался неистово тискать.
Я скрючился и не мог сдержать стенаний в закутке между поленницами дров, среди запахов влажных опилок и грибов.
В ту пору меня считали душевнобольным, говорит Дондог, и, за отсутствием добровольцев подвергнуть меня эвтаназии, приписали к санчасти, дожидаясь, пока мое состояние не улучшится. У меня были приступы шаманизма, расстройства личности, полностью разрушенная память и так мало физической энергии, что мое освобождение от работ месяцами продлевалось с недели на неделю. На самом деле никто не знал, что со мной делать. В аптечных шкафчиках санчасти имелось чем врачевать несчастные случаи на лесоповале, топорные членовредительства и прочие плющения в лепешку, но, когда требовалось как-то умерить мои чрезмерно вопиющие шизофренические тревоги, дежурный санитар тщетно рылся среди своих пузырьков и ампул. Багровея от матерных ругательств, он отсылал меня обратно на койку в бараке без укола. За отсутствием химического ухода мне в результате предписали прогулки, отдых. Мне позволялось слоняться по лагерю в свое удовольствие. Я пользовался небывалой свободой передвижения, говорит Дондог. Поскольку я был не так уж грязен и не особо хорохорист, все и всюду мирились с моим присутствием. Меня терпели еще и потому, что мне хватало ума отвечать на вопросы, а иногда и на то, чтобы поддержать краткую беседу, говорит Дондог.
Я оставался среди дров около часа, продолжает Дондог, а потом решил действовать. Дондог, сказал я себе, где доказательства, что ты ничего не стоишь как шаман? Давай же, попробуй поднять вокруг себя темные силы!.. Отправляйся в кромешную тьму!.. Вместо того чтобы проливать слезы, тебе только-то и надо, что скрутить и выкрутить, искривить настоящее, так чтобы Хохот Мальчуган расстался с Иреной Соледад!.. Вперед, Дондог, шамань, грезь, изменяй все!..
Я поднялся на ноги. В сарае стояла тишина. Никто не присутствовал при моих причитаниях возле поленниц. Я вытер лицо, отряхнул с себя с головы до ног пыль и привел в порядок свой внешний вид. Ирена Соледад материализовывалась передо мной с каждым ударом сердца, налитая и прекрасная, но под моими веками Хохот Мальчуган совокуплялся с ней уже не все время. Мне удалось их разъединить. Мальчуган курил, прислонясь к столбу электропередач, не слишком далеко от заграждения между женским и мужским секторами, и в сырых сумерках ничего, собственно, не происходило. Было слышно, как в клубе поют корейские заключенные. Хохот Мальчуган обследовал колючую проволоку поверх ограды и, по ту сторону, оглядел ели, лиственницы. Он был один. Никто из женщин к нему не пришел. Ирена Соледад бродила не здесь. Хотя бы в этом я преуспел.
Я сделал крюк через прачечную, мне хотелось сподобиться стакана чая от старицы, которую все здесь, не знаю уж почему, звали Черной Марфой. Эта пожилая женщина с повадками и статью сибирской колдуньи была императрицей всех интендантских служб. Она позвала меня посидеть в моем любимом закуте, там, куда она складывала запасы белья, простынь, валенок, запасных шинелей и дополнительных зимних рукавиц. Из окна, прорубленного топором в лиственничной стене, падал серый свет. Я упирался спиной в тюки тюремных простыней, говорит Дондог. Одной стиркой из них было не вытравить остатки пота, затхлость медвежьего угла, лесосек и смолы.
Марфа налила чаю. В глубине стакана кружила ложка черничного варенья. Подстаканник звякнул о мои зубы. Чай сходу обжег десны. Размякнув под воздействием Марфиных гостинцев, я боролся с желанием снова расхныкаться. Пожилая женщина, не проявляя ни малейшего нетерпения, завела со мной беседу. Она меня не осаживала. Она уже давно была в курсе моих проблем.
— С какой стати тебе взбрендило печься об этой потаскухе? — спросила она.
Она уже складывала проклятия, чтобы доставить мне удовольствие. Мальчугану она пожелала перевод в лагерь строгого режима, для Ирены Соледад вообразила прыщи, внезапно обвисшие груди, отталкивающие красные полосы на коже, плешивость. Вот и чудесно, завтра ее уже никто не захочет, эту корову, бормотала она. Она побуждала меня выбрать другую и, так как я признался, что намерен исказить настоящее себе на пользу, не советовала прибегать к шаманству. Ты совершенно лишен способностей к шаманству, несколько раз повторила она. К постэкзотизму — может быть, к сочинению сказней для заключенных — вполне может статься, но никак не к шаманству.