Изменить стиль страницы

Вдали потрясенный воздух возносился в сторону серого неба. Город сгорел до основания, но, по словам ополченцев, пожар длился каких-нибудь десять-пятнадцать секунд, не больше. Пламя и дым мгновенно растворились, словно их поглотила космическая черная дыра. И теперь, спустя много часов, в это раннее слегка туманистое утро уже ничего не дымилось.

Вот на что все они смотрели: на мерзкое бугристое пространство, заменившее город, и на полное отсутствие дыма.

— Не ходите туда, — наконец процедил один из часовых, пятидесятилетний мужчина среднего роста, который во время разговора сутулился, словно желая показать, что выпрямляться в подобных случаях стыдно. — Не ходите туда. Это бесполезно. Там уже нет ничего. Там уже нет никого.

Гордон Кум испустил вздох.

— Там моя жена и мои дети, — сказал он.

— Их там уже нет, — добавил второй часовой. — Вы их не найдете.

— Они как бы ушли, — сказал третий. — Думайте о них, как будто они ушли.

Они продолжали смотреть в сторону города. Прошла не одна секунда, но никто не проронил и слова. От развалин шел странный запах, запах ржавчины, прогорклого сладковатого масла.

— Вы уже ничего не сделаете, — вновь произнес второй часовой. — Не возвращайтесь туда. Ничего не поделаешь.

— Идти туда незачем, — произнес мужчина с карабином. — Вы оттуда не выйдете. Идите обратно и забудьте про все остальное.

Гордон Кум покачал головой в знак своего несогласия.

— Остальное… — выдохнул он.

Он не пошел к руинам, но они поняли, что он не передумал и что, несмотря на их предупреждения, он преодолеет их жалкое заграждение, чтобы сгинуть в пепле.

Один из мужчин почти дружески дотронулся до руки Кума.

— Иди, товарищ, — сказал он. — Пепел тебя сожжет. Это бомбы нового образца. Они разрушают все, а после начинается радиация. Волны. Ты быстро спечешься.

— Как раньше с атомными бомбами, — сказал мужчина с карабином.

— Я все-таки пойду посмотрю, — сказал Гордон Кум.

— Посмотришь на что? — бросил кто-то.

— Посмотрю, на что смотреть, — не сдавался Гордон Кум.

Они замялись, когда он перешагнул через доску, положенную поперек дороги, но не предприняли никаких физических действий, чтобы ему помешать. Он уже шел по дороге и давил стеклянную крошку. А они вернулись охранять ничто, осознавая свою полную никчемность, и, когда Гордон Кум обернулся к ним в последний раз, помахали ему рукой на прощание. Они были похожи на группу партизан, смирившихся со своим поражением и ожидающих, когда власти возьмут их в плен.

Простившись с четырьмя ополченцами, Гордон Кум уже не оборачивался. Сначала он взбирался на вершину черной кучи, затем брел по холмистой равнине, где смешались камни — некоторые из них не плотнее пластилина, — скрученное железо, теплый цемент, пласты битума и расплывающиеся то там, то здесь липкие подтеки. Все цвета сбивались в какое-то подобие газовой сажи, то мутноватой, то чуть радужной, то тусклой и уродливой до омерзения. Чтобы все это попирать, чтобы по всему этому идти, приходилось делать над собой усилие. Это значило шагать по поверхности неизвестного отвратительного происхождения, ни одна деталь которой не могла пробудить чувство узнавания и приязни. Это значило шагать среди смерти, шагать по смерти, шагать внутри смерти.

Так Гордон Кум прошел с полкилометра. Он направился туда, где, по его представлению, должно было располагаться гетто, но ему приходилось постоянно вилять, обходить завалы и непроходимые насыпи, и довольно быстро ему стало казаться, что он заблудился, и теперь гетто находится у него за спиной. Чтобы сориентироваться, он забрался на груду обломков. Никаких ориентиров не существовало. Куда ни обращался его взор, повсюду обнаруживалась все та же череда безымянных возвышенностей, все тот же холмистый пустырь, который отныне не имел другого горизонта, кроме себя самого. Местами торчали редкие раскуроченные фасады зданий и башен, чудовищно кособокие и лишенные каких-либо признаков района, в котором они некогда возвышались.

Неподвижно постояв какое-то время, он выбрал юго-западное направление. Решил, что гетто находится там, в полутора километрах. Небо по-прежнему оставалось сдержанно серым, сумеречным, освещенным слабо повсюду, и было все труднее определить стороны света. Он спустился с холма и направился к своей цели.

Во время этой необходимой остановки не произошло ничего особенного, но едва он вновь зашагал, как ощутил, что внутри него что-то изменилось. Возможно, его организм уже реагировал на волны и яды, разрушительные последствия которых предсказывали постовые гражданской обороны. Силы уходили, и вдруг его пронзила резкая головная боль. Он начал рассчитывать свои шаги и жесты. Продолжая двигаться, закрыл глаза. Почти сразу же запнулся и упал.

Поднялся и снова пошел. Он пересек смоляную лужу, и его ноги отяжелели от тошной липкой жижи, которая никак не хотела отклеиваться.

— Я иду внутри смерти, — внезапно подумал он. — Я иду внутри смерти, я иду в никуда.

Головная боль била по вискам. Его тошнило. В глазах помутнело, и возникло ощущение, что, смежив веки, он сумеет пересилить тошноту. Он снова закрыл глаза. Судорожно икнул, и его вырвало.

— Это от запахов, — подумал он.

Воздух можно было вдыхать, но в нем присутствовали гнусные трудноопределимые запахи. Запахи расплавленного металла, растопленных организмов, древнего огня, промасленного тряпья, доисторического тряпья, промасленного тряпья, пропитанного кровью, фекальной жижи, продуктов распада растений и животных, запахи факелов, живых факелов, мертвых факелов, полуживых преципитатов, запахи конечного торфяника, конечной сырой нефти, отравленной канализации, быстрорастворимой высушенной стали, химической накипи, окалины.

— Что я несу, — подумал он.

Он сел на край балки, которая выступала из груды спрессованного шлака. Металл был чуть податливый и излучал странное тепло. И, как ему показалось, немного прогибался под его весом.

Он обхватил голову, чтобы приручить боль, которая пронизывала мозг с каждым притоком крови.

— Чего это я вздумал сокрушаться о себе самом, — подумал он.

— Чего это я вздумал жаловаться на запахи, если там сгорела Мариама Кум, — подумал он.

Он вновь открыл глаза. Он находился в ложбине, откуда ему практически ничего не было видно. Окружающее распознавалось плохо, кроме куска металлической балки, на котором он сидел, обхватив голову, как это часто делали персонажи, которых писала Малика Дурадашвили в свой первый, наименее мрачный период. Здесь мы были очень далеки от изящных искусств, литературы и живописи, и очень далеки от любого художественного произведения, но в тот миг Гор-дон Кум действительно вспомнил о картине Малики Дурадашвили, об одной из сцен в черных тонах, посреди которой непонятные существа от ужаса вжимали головы в плечи, затыкали уши и кричали.

Гордон Кум не кричал.

Он рассматривал затвердевшую магму, которая образовывала вокруг него чтото вроде просторной комнаты, с очень серым, едва светлым небом сверху. Сам он, не раз падая и постоянно касаясь липкой пленки, покрывавшей большую часть поверхности, померк с головы до ног. Он посмотрел на руки, которые выглядели так, словно их окунули в смесь мазута и чернозема. Его ботинки превратились в огромные дегтярные калоши.

— Там сгорели Иво Кум, Сария Кум и Гурбал Кум, — подумал он.

В течение нескольких минут бессвязные мысли мучительно шевелились внутри его черепной коробки. Выделяемые руинами токсические испарения и радиационные излучения атаковали организм, меняли его и портили. Ему не удавалось ни на чем сконцентрироваться. Он немного переждал, и вдруг осознал, что во сне продолжает идти по ужасным останкам в сторону гетто, хотя до этого готовился рассказать нам, что делал в Олуджи и как выполнил свое задание. Должно быть, задремал или потерял сознание.

Он вновь открыл глаза. За это время он не прошел ни одного метра, не продвинулся лунатически в сторону гетто, он по-прежнему сидел на месте обвала, среди руин с загороженным и черным видом, который не открывался ни на что.