Изменить стиль страницы

  Баронесса вновь сглотнула слюну и пошла навстречу учительнице, насвистывая собачий вальс. От волнения она сфальшивила, и это, видимо, расслабило учительницу, она презрительно усмехнулась. Эта внутренняя усмешка, не отразившись на ее лице, могла бы остаться не замеченной мужчиной, но не женщиной, тем более Баронессой. Пренебрежение задело ее и придало ей сил и смелости. Она еще полна сочувствия к этой женщине. Я., похоже, удалось передать ей свое отношение к ней. Он считает, что глубокого повествования о высокой женской трагедии пришлось ждать более двух тысячелетий – от Эсхила до Флобера, а потом еще сто лет – от Флобера до госпожи Е. Только на этот раз трагедия написана самой женщиной. Я. читает книгу о ней с середины, с конца и с начала. Он вечно пристает к Баронессе: можно я прочту тебе еще вот этот кусочек, и вот этот. Правда, здорово? Баронесса желает решить проблему, не входя с учительницей в физический контакт. Вполне может быть, она боится, что через физический контакт она подцепит чуждые ей женские качества. Поэтому она, поравнявшись с пианисткой, лишь предпринимает неожиданную попытку вырвать ребенка из ее руки. Но Баронесса уже много лет не играла гаммы, и учительница только вздрагивает от неожиданности и, не снимая контрабаса, удивленно смотрит на незнакомую женщину. Очарованная ее нежданной агрессией, она вдруг делает нечто совсем невообразимое – целует ее в губы прямо на улице и на глазах у маленького кандидата в сверхчеловеки. Баронесса из семейства кошачьих, и поцелуй в губы для нее (будь это мужчина или женщина) означает только то, что ей частично перекрыли дыхание. И это тягостное насилие над ней вызывает у Баронессы ярость. Будто заперли ее одну в магазине запасных частей к старым автомобилям или дали 45 минут, чтобы написать школьное сочинение о футбольном матче между командами Ливерпуля и Манчестера. Руки Баронессы отчаянно машут за спиной учительницы, пытаясь наносить жалкие женские удары кулачком по спине, но попадают в контрабас, который в ответ на эти комариные укусы не желает производить никаких величественных звуков. Он только сердито гудит и ухает, как старый филин, объевшийся мороженого на Грабен-штрассе в Вене. На помощь Баронессе приходит мальчик. Он узнал тетю из соседнего дома, сионо-сионистское воспитание, которое он успел получить в начальной школе, толкает его на посильный ему героический поступок. Улучив момент, он резко выворачивает ногу учительницы, в отличие от ее рук тренированную только наступать на собачье дерьмо и педаль рояля, и та, неудачно попытавшись повиснуть на оттолкнувшей ее Баронессе, падает на землю вместе с контрабасом и нотной папкой. Баронесса и мальчик бросаются к подходящему трамваю и, пока учительница выпутывается из музыкальных постромков, вскакивают в него. Когда трамвай трогается, учительница, наконец, поднимается на ноги. Она хватает обеими руками гриф контрабаса и швыряет музыкальный инструмент под колеса уходящего трамвая, но тот в последний раз коротко ухает и обдает учительницу брызгами звуков лопнувших струн. Вершины деревьев в парке остаются безучастными к происходящей на их глазах драме, словно головы страусов, соединенные длинной шеей с обширным задом на длинных ногах. Бронзовый господин на постаменте рядышком не потрудился воспользоваться своими пухлыми щеками, чтобы издать какой-нибудь подходящий к случаю звук. Например, “пф-ф-ф”. И снова пассажиры трамвая повторяют свой ритуал синхронного поворота голов назад и асинхронного возвращения в нормальное положение, вот только руки их остаются на коленях все то время, пока длится эта сцена. И только Баронесса и мальчик прильнули к стеклам трамвая и смотрят назад, пока трамвай не погружается в туннель. Мальчик даже помахал учительнице с грустью, и широкий жесткий белый рукав был похож на белый колокольчик старинного школьного звонка, сообщающего учительнице о конце урока.

  – Хальт! Цюрик! – закричал вдруг мальчик водителю трамвая, потому что учительница помахала ему рукой в ответ. Зоркие глаза ребенка разглядели то, чего не увидела не только Баронесса, но, вполне возможно, не разглядела бы и сама госпожа Е., которой так чужда хорошая мелодрама, производящая целительный, оздоровляющий массаж женского сердца, – слезу, текущую по щеке пианистки. Водитель подчинился, и трамвай двинулся задним ходом.

  Мальчик повис на шее учительницы, а она, раскачиваясь и уже не скрывая слез, напевала ему  нежную детскую песенку. Баронесса прислушалась. “Айн, цвай, шпацирен унтерофицирен...” – послышалось ей. (Я. утверждал позже, что этого не могло быть. Это клевета, это противоречит всему, что ему известно о пианистке. И уж конечно, госпожа Е. никогда не позволила бы ей этого сделать. Просто Баронесса не знает других австрийских детских песенок.) Наконец мальчик разжал руки, учительница опустила его на асфальт, поправила на нем задравшуюся белую курточку, заботливо подтянула поясок, и он побежал назад к трамваю, пассажиры которого плакали навзрыд. В трамвае ехали сплошь хорваты и турки.

  Когда Я., Баронесса и мальчик уже сидели на вокзале Линца, ожидая поезда в Вену, Я. заметил миниатюрную мышку, шмыгавшую между шпалами и рельсами. Он рукой указал на нее мальчику и Баронессе.

  – Что она здесь делает? – изумленно спросила Баронесса, и на ее лице отразились испуг и желание немедленно поджать под себя ноги.

  Мальчик, напротив, испытывал энтузиазм от неожиданной встречи и даже попытался угостить фройляйн мышку печеньем, но фройляйн нырнула под затрясшийся рельс, и поезд, прибывший из Зальцбурга по пути в Вену, раскрыл перед ними двери вагона второго класса.

ДОМА

  Когда Я., Баронесса и мальчик вернулись домой, вся компания уже была в сборе. Они обменивались подробностями операции, а мальчик рассказывал бывшему полковнику Б. о встрече с мышкой.

  Полковник, в свою очередь, рассказал о том, что пока он сидел в засаде в парке города Линца, у его ног устроилась белка и трудилась над чем-то, что она подняла с земли. Словно она нашла монету в два евро и отчищает ее от налипшего грунта. Она была очень похожа на мышь, но только с таким карнавальным, пушистым хвостом, рассказал Б., но дальше, забывшись, он стал рассуждать о чем-то, что показалось мальчику недостаточно интересным. Котеночек и Баронесса, слегка приведшие себя в порядок после дороги, отправились со спасенным мальчиком к его родителям.

  – Разве все дело в хвосте? Разве из-за хвоста белка пользуется всеобщей любовью, чего никак не скажешь о мыши? – вопрошал тем временем Б. оставшихся в салоне мужчин. – Хотя найдется в мире немало людей, преодолевших свое отвращение к мыши. Или все дело в том, что о белке достоверно известно, что она не будет, забиваясь в глухие углы, обшаривать наш дом, не лишит нас покоя, пробежав однажды по подушке и задев наши волосы, пока мы засыпаем?

  Но разве она виновата в том, что она мышь, спрашивал себя Б. А разве мы виноваты в том, что мы только люди, отвечал он себе вопросом на вопрос. Я., прислушивающийся к рассуждениям полковника о жизни грызунов, замечает, что так много усилий потрачено на то, чтобы человек был не просто человек, а человек разумный и терпеливый, столько успокаивающих уколов воткнуто в задницу племенному инстинкту. И ты думаешь, что кто-нибудь рискнет пустить насмарку семидесятилетний курс лечения европейской племенной чумы? Ты хочешь рискнуть? Не хочу, говорит Б. тоном, которым он обещал бабушке не бегать по квартире так быстро, что у нее от этого мелькает в глазах, и не кричать так громко, что у нее закладывает уши. Так к чему этот бунт против европейской терпимости, спрашивает Я. Нет ответа у задумчивого Б. в данную минуту. Уже получасом позже он сбрасывает с себя эту задумчивость и объявляет Я., что и он сам, и Я., и Кнессет Зеленого Дивана, и все прогрессивное человечество живут в эпоху заката постнацистского синдрома. Дальнейшее упорство в проведении в жизнь идеи многокультурного общества может привести к возрождению нацизма. Разумеется, не там, где он зародился, а, скорее, в среде его победителей и жертв. Разве оправданными оказались трагедии на пути воплощения идеи социальной справедливости, которая к тому же провалилась в итоге, спрашивает он Я. Разве красота идеи гармоничного могокультурного общества, чья осуществимость пока нигде не доказана, стоит таких временных побочных эффектов, как Холокост или судьба армян в Турции. Я хоть и ощущаю ответственность за судьбы мира, но мне, прежде всего, страшновато за энтузиастов-евреев, продвигающих эту идею. Ну вот, Б. – опять завел шарманку, вздохнул Я. Но полковник в отставке гнет свое: ведь пока либеральный еврейский профессор, прикрыв глаза, возносит в небо песнь о всеобщей любви (прежде всего, конечно, – к себе, такому чудному), у него, как у глухаря, притупляется слух. Из этого состояния его выводит только хлопок по уху, которым награждает его кто-нибудь из уставших слушателей, на потеху всем утверждая, что уважаемый профессор только что пукнул от избытка воодушевления и что так не ведут себя в общественном месте. Уверяю тебя, горячится Б., он от такого душевного напряжения рано или поздно и в самом деле пукнет.