Изменить стиль страницы

— Проклятые, — шептала она.

Такой застал ее Евдоким. Обнял ее, бережно погладил по спине:

— Ну чего, Дуня? Ну, не надо. Переживем, Дуня…

Он был мастером кузнечного цеха, и работы ему хватало, не каждую неделю домой удавалось выбраться. И, как депутат, он занимался эвакуированными, их устройством, болезнями, претензиями. Он не уставал, верней сказать — не чувствовал усталости: некогда было. Но иногда ему изменяло его рассудительное отношение к жизни, он начинал раздражаться по пустякам и покрикивать на людей. «Спокойно, спокойно! — говорил он себе. Это ведь только начало, впереди еще много чего будет, побереги нервы давай!» — и опять срывался. Чаще всего его сердили эвакуированные, которые всё на что-то жаловались и чего-то просили. Он раздражался и повышал голос, а потом ему становилось стыдно: вспоминал, что эти люди оставили свои жилища, друзей и многие семью, что вот у этого человека, на которого он сейчас кричал, дети, жена и мать за тысячи километров отсюда, в осажденном городе, — может, умерли от голода и холода, может, их изувечила бомба, — а он-то, человек, стоит у станка и работает… И Евдоким говорил отчаянным голосом:

— Ну, не обижайся. Ладно, поговорю с директором, поищем тебе новое жилье…

Встречаясь иногда на заводе с Натальей, он наскоро перебрасывался с ней парой слов — что пишет Николай, как дети… Однажды заметил, что она исхудала и пожелтела; пригляделся — а у нее на виске седые волосы… Евдоким спросил:

— Ты чего такая?

Она нахмурилась:

— Такая, как все.

— Что мужик пишет?

— Ничего особенного. Жив.

— Ты детей к нам приводи. Пусть у нас живут.

— Хорошее дело. Нарожала да матери спихну?

— А ты давай не разговаривай! — закричал он, уже убегая. — Давай приводи, сказано тебе!

День и ночь дымили трубы Кружилихи.

Шли на запад сквозь пургу эшелоны с танками и орудиями.

Однажды Евдоким, придя домой, сказал Евдокии:

— Ну, Дуня, немцев отогнали от Москвы.

27

Идут дни. Идут годы.

Враг отбит. Полчища аспидов откатились на запад. Где-то у самых границ фашистской Германии сражаются теперь Павел и Екатерина Чернышевы. Радио передает, что ни вечер, приказы о победах. Люди ходят повеселевшие и подобревшие.

Сашенька дождался своего часа — записался добровольцем. Но не добился, чтобы послали на фронт. И на корабль не попал, а держат его, к великому облегчению Евдокии, в тылу, в сухопутном училище.

Наталью назначили помощником главного конструктора. Детей, Володю и Лену, она давно перевела на улицу Кирова, к Евдокии, а сама живет на заводе — ночует в дежурке, завтрак и обед ей приносят в конструкторскую. Она стала как будто еще выше, в ее голосе и осанке выражение властности. Сбываются ее мечты. Ей кажется, что вся ее жизнь — здесь, что дети ей помеха, напрасно она их родила… Но вот дети заболели корью, и Наталья с трудом сосредоточивается на работе и не дождется вечера, когда можно съездить к ним, своей рукой дать лекарство, поставить градусник, приласкать. И, равнодушная к еде, презирающая разговоры о пайках и карточках, она приходит в восторг от того, что в заводскую лавку привезли варенье — настоящее сахарное варенье, вишневое! Она несет полную банку и улыбается, предвкушая, как обрадуются дети, как Лена завизжит, а Володя крикнет: «Бабушка, где моя ложка?»

Дни идут.

В газете, в списке награжденных орденами, напечатано имя Чернышева Павла Петровича. Евдоким и Евдокия только собирались написать поздравление, — а от Павла письмо из госпиталя: ничего, мол, серьезного, рана пустячная, потерял немного крови, но ему сделали переливание, и он уже поправляется. Хорошо, коль правда!.. Он просит не беспокоиться, только писать почаще. Что-то от Клаши редко приходят письма… Тут Клавдия отводит глаза, а Евдокия вздыхает потихоньку. Уже два раза приходил тут какой-то в модном пальто, с черными усиками, ничего, приличный, вежливый встретив Евдокию в сенях, посторонился и поднял шляпу… Но Евдокия готова побожиться, что брови у него подбритые, как у женщины, и не понравился он ей, бог с ним! Она спросила Клавдию:

— По делу приходил?

— По делу, — так же коротко ответила Клавдия, и весь день они не разговаривали — дулись друг на друга.

После этого красавец с подбритыми бровями больше не показывался. Зато Клавдия совсем перестала бывать дома по вечерам.

И еще большая неприятность. Евдокия недоглядела и Катину меховую горжетку побила моль. Катя думала сделать из этой горжетки воротничок и муфту, а моль проела три плешины на самых видных местах, и Евдокия ума не могла приложить, как написать Кате об этом несчастье.

Москвичи, ленинградцы, киевляне разъехались по своим местам. И профессор со своими тараторками уехал осенью сорок четвертого года. Все четверо горячо благодарили Евдокию за гостеприимство — да, подумайте, эти вздорные старухи тоже благодарили ее со слезами на глазах и целовали, счастливые, что возвращаются домой. Евдокия собирала их в дорогу и связала на память профессору шерстяные носки.

28

Клавдия пришла из театра, встала коленями на стул, прилегла на стол головой и грудью и томно сказала:

— Ну вот, я уезжаю.

— В командировку, что ли? — спросил Евдоким. Клавдия поднялась, вся вытянулась — вот сейчас отделится от пола и полетит; достала портсигар, скрутила папироску.

— Нет, совсем. Дайте огонька, Евдоким Николаич.

Держа перед ней зажигалку, Евдоким переспросил:

— Как совсем?

Евдокия замерла с полотенцем и тарелкой в руках. Клавдия изо всех сил затянулась дымом:

— Так… Приходится.

И заплакала:

— Как будто я виновата. Разве прикажешь чувству? Я хочу счастья… Это не жизнь! Молодость уходит…

Евдоким сказал тихо:

— Ну хорошо. Ну, допустим, увлеклась. Но ты же хоть возьми во внимание, что Паша еще в госпитале.

— Вы меня сами вчера уверяли, что с ним ничего опасного. Что он там в госпитале здоровей, чем многие здесь в тылу.

— Все-таки не так же просто — нынче с одним счастье, завтра с другим. И сразу — нате вам — уезжаю!

— Он несчастный, — всхлипывала Клавдия. — Он из Литвы, у него фашисты всех убили.

— Зачем торопиться уезжать? — уговаривал Евдоким. — Обожди несколько месяцев, вернется Паша, теперь уже недолго; обсудите между собой, может, Паша тебе покажется лучше.

Клавдия зарыдала и захохотала, все сразу.

— Какой вы чудак, Евдоким Николаич. Что же тут обсуждать? Старая любовь умерла. Он уезжает на родину, я еду с ним…

— Ты послушай! Клаша!

Но тут Клавдия взвизгнула:

— В конце концов я ему жена!

Евдоким встал и ушел в спальню.

Евдокия сказала:

— А зачем он брови бреет? Несчастный, а брови бреет.

— Замолчите! — еще пронзительнее взвизгнула Клавдия. — Что вы понимаете!

И убежала наверх, дробно стуча каблуками по лестнице. Евдокия подумала, сняла передник, обтерла руки, стала натягивать пальто. Вошел Евдоким:

— Куда ты, Дуня?

— К Наталье. В завод.

— Зачем?

— Может, она ее уговорит.

— Сиди дома, — сказал Евдоким. — Наталья об такое дело мараться не станет.

И прибавил, помолчав:

— Сама слыхала — жена она ему. Этому…

Евдокия вздохнула и стала снимать пальто.

В молчании прошел час. Евдокия сказала:

— Я ее позову.

— Зачем?

— Она не ужинала ничего.

— Зови, — грустно сказал Евдоким.

Евдокия взошла наверх, отворила дверь. Клавдия лежала на кровати одетая, читала книгу.

— Клаша, — сказала Евдокия, — поужинай иди.

Клавдия опустила книгу и посмотрела на нее заплаканными глазами.

— Мама, — сказала она, — мне, правда, ужасно тяжело, что так получилось. Ах, бедный Паша, бедный! Но я ничего не могу поделать, сказала она с восторгом, закрыв книгой лицо, — я люблю!

29

В старой жестяной коробке от монпансье хранятся письма Павла, Кати и Саши. Каждое из этих писем Евдоким и Евдокия знают наизусть.