Изменить стиль страницы

Не прошло и часа, как Волент опять проголодался. Готовясь начинять первый зельц, он взял разваренного мяса и потрохов, порезал на маленькие кусочки, посыпал солью, черным, красным перцем и съел с ножа. Здесь он, конечно, всегда ел только с ножа, и даже любил это, несмотря на то что однажды, выпивши, порезал себе язык и неделю не мог разговаривать. Боли он не переносил, как большинство таких сильных на вид мужиков. Он стоял прямо под лампой, расставив ноги, и ел, запивая вином, орудовал острым как бритва ножом и весело болтал.

— Это вот одна машина… — он показал на голову. — Это другая… — он хлопнул себя по животу. — А это — третья… — показал ножом на пах. — И каждой кое-чего надо, разве нет? Я забочусь только о них… — Он так рассмеялся, что даже согнулся, и быстро зажевал, чтобы скорее запить. — Что была бы за жизнь, не будь у мужика этих машин?! А? Разве я не прав?

— А сердце? — спросил Речан. Он опирался руками о доски стола и довольно долго смотрел на вареные свиные сердца.

— Про него-то я и забыл. — Минуту ковырял ногтями в нижних зубах и снова посмотрел на Речана. Засмеялся: — Ну и его, конечно… — он показал на сердце, — будем считать машиной. Куда же мы его пристроим? Сюда?.. — Он показал на пах и снова засмеялся, но, увидев, что мастер не улыбается, перестал. — А ведь я никогда не видел, чтобы вы это ели… Вы что, этого не едите?

— Нет, никогда… Еще ни одного не съел, — ответил Речан тихо.

— Геть… а почему?

— Меня из-за сердца даже в армию не брали, и все равно я с детства не мог это есть.

— Хм… Сколько таких машин я уже вынул, сварил и съел! Но я действительно никогда о них не думал.

— А я только и делал, что думал…

Волент посмотрел на сердца, покрутил носом, головой, оттолкнул их от себя ножом и так смутился, что совсем перестал есть. Потом недовольно, хотя и с улыбкой, сказал:

— Ох, вижу, что с вами, мештерко, я вконец испорчусь. Когда я оттолкнул их от себя… — он ткнул рукой, — мне показалось, что над собой что-то сделал. Я так не могу… — упрямо покрутил он головой, — ведь я не кондитер… Я гентеш, я должен уметь торговать, мне так положено, хотя бы и против вашей воли, один из нас должен быть таким, это уж точно.

Речан усмехнулся. В заявлении Волента что-то ему не понравилось, но он не хотел сейчас думать об этом и ломал себе голову, как бы вернуть приказчику прежнее хорошее настроение. Он постарался пересилить себя, вымучил сердечную улыбку: дескать, все это шутки.

Волент сразу же успокоился. Он понял, что может благодарить судьбу за случай, который позволил ему намекнуть мастеру кое на что. У него вроде бы отлегло от души, он снова принялся есть и болтать.

По мере того как он ближе узнавал семью Речана, он все больше убеждался, что его туда приняли. Он верил, что принадлежит к ним. Постепенно, хотя поначалу и бессознательно, он принимал на себя ответственность за всех Речанов. При том отношении и чувствах, которые они в нем вызывали, он считал, что на самом деле может и даже обязан заботиться о них хотя бы и против их воли. Поначалу они были здесь как потерянные и, по его мнению, беззащитны, так что поступать иначе он и не мог. Он был сильный, верил в свою удачу, так что охотно, даже с удовольствием, взял на себя роль некоего спасителя. Притом он очень быстро разобрался, кто в этой семье на что претендует, Жену Речана раскусил сразу и начал извлекать из этого пользу. Ее амбиции были ему близки и понятны. А Речана, если сказать по правде, просто полюбил. Мастер вселял в него уверенность, какой он раньше никогда не знал. Этот человек, понял он, никогда ему не навредит. И никогда своей властью не злоупотребит. Это он, Речан, первый принял его в семью как родного. Волент не особенно упрекал себя, что обманывает его, и хотел бы даже вовсе освободиться от такого чувства. Ведь все делается для его же пользы, чтобы здесь, как он выражался, его мештер не протянул ноги. Конечно, не это было главным стимулом в его торговых сделках и погоне за наживой, но это придавало особый смысл его усилиям, направляло стремительное течение, которому он отдавался со всей силой своей странной души.

И совесть у него была странная. До сих пор в нем жила злоба за тяжкое детство, он еще не изжил юношеской жестокости. И не хотел от нее избавиться, даже культивировал в себе. Он хорошо знал, что без этих качеств не смог бы действовать в Паланке так удачно как торговец и мясник. Он не хотел быть другим. Он был вполне доволен собой.

4

На Школьной улице было три учебных заведения: гимназия, городская и народная школы. А в конце — еще мужской интернат, где жили гимназисты. Большинство жителей улицы составляли учителя и профессора[38]. Здесь жил директор гимназии д-р Санторис, его серый, на прекрасных рессорах опель «олимпия» обгонял Речана на углу и сворачивал в город.

Эту улицу мясник проходил с благоговением, слегка робея, словно по своей одежде, виду и всей жизни не мог принадлежать к ней, а только с тоской присваивал себе ее высокий дух. Со Школьной улицей его связывала жажда «высшего образования», старая мальчишеская тоска по партам, мелу, доске, линейкам, ручке, чистому листу бумаги, по давнишнему сентябрьскому обещанию, что он будет честным и добросовестным человеком и прилежным учеником. Он проходил по этой улице, почти благоговея и потому, что здесь, по его мнению, жили и ходили в школы счастливые, избранные люди, к которым его влекли мечтания и сны, а робко потому, что этим его мечтам не суждено было осуществиться.

Школьная улица, тихая после обеда, с раскидистыми деревьями и садами (цветочные газоны здесь были вымерены и обработаны по науке, тут и там белели колышки и большие стеклянные шары различных размеров и цветов), похожая на все улицы вокруг самого большого городского парка, она имела характерный запах классов с вощеными полами, партами, чернилами (чернила-мазила, говорили иногда школьники), мокрым мелом, губкой, мельчайшей пылью, детьми, рыбьим жиром и гороховым супом. (Рыбий жир и суп выдавала детям на большой перемене сестра из Красного Креста. Суп пили из кружек: самыми красивыми считались кружки с красными точками, в особенности без ручек, — такими можно было похвалиться, что они побывали на войне).

Электрические звонки звенели в каменных коридорах гимназии даже вечером и ночью, хоть классы были пусты, разве что по ним бродили души гимназистов былых времен или скелетики собак, кошек и птиц из кабинетов. А может, под дребезжание звонка начинал крутиться старый глобус, падала с подставки карта морей, океанов и континентов, в спирте шипела змея, трескалась линза телескопа, всегда повернутого вниз, чтобы дежурным по классу было неповадно заглядывать под юбки женщинам на недалеком рынке, когда они склонялись над товаром, разложенным по большей части на земле.

В интернате на конце улицы жили парни из деревень, крепкие ребята в самой незатейливой одежде, тяжелой обуви и выцветших рубашках с маленькими крестьянскими воротничками. Класса до седьмого-восьмого они предпочитали коллективное бытие в интернате тихой жизни на частных квартирах. Потом гнетущая атмосфера частных домов им уже так не мешала, все они отличались способностями, здоровой мужицкой смекалкой и прилежанием, которое вошло в поговорку. Потому-то их, собственно говоря, и прислали из деревни родители. Об их прилежании лучше всего свидетельствовало то, что в саду общежития они готовились даже к урокам физкультуры и, хотя были физически развиты и подвижны, до изнеможения тренировались на гимнастических снарядах под кронами каштанов и кленов. А может, им просто хотелось размяться, ведь они привыкли к такого рода нагрузке.

Когда Речан проходил мимо, он всегда заглядывал через шестиугольное окошечко в каменном заборе в сад и пытался понять, что более всего волнует сейчас этих избранных молодых людей.

Они и сейчас не тратили время на развлечения, серьезно и отрешенно сидели с книгами в руках на скамейках под деревьями или гуляли по саду, вполголоса повторяя учебный материал, наверно более трудный и сложный, чем он был в состоянии понять.

вернуться

38

Профессорами титулуют и преподавателей гимназий.