Изменить стиль страницы

— Но, может быть, — сказал он, — вы позволите мне хотя бы проводить вас?

— Нет…

Это было сказано грустно, нежным и в то же время твердым тоном. И внезапно, словно извиняясь, она улыбнулась ему. В первый раз за столько времени он видел ее улыбку.

— Мне нужно побыть хоть немножко одной, прежде чем я увижусь с мамой…

Он подумал: "Ну, не важно", — и сам удивился, что эта разлука оказалась для них не такой уж тяжелой.

Она перестала улыбаться. В тонких ее чертах можно было даже прочесть выражение тревоги, словно коготь былого страдания все еще был вонзен в это слишком недавнее счастье.

Она робко предложила:

— Завтра?

— Где?

Она без колебаний ответила.

— У нас дома. Я никуда не выйду. Буду вас ждать.

Он все же немного удивился. И сейчас же с чувством гордости подумал, что им незачем таиться.

— Да, у вас… Завтра…

Она тихонько высвободила свои пальцы, которые он слишком сильно сжимал. Наклонила голову и скрылась в машине, которая тотчас же отъехала.

Вдруг он подумал: "Война…"

Весь мир сразу переменил освещение, температуру. Стоя с опущенными руками, устремив взгляд на автомобиль, уже исчезавший из виду, он одно мгновение боролся против охватившего его смертельного страха. Казалось, вся тревога, нависшая в этот вечер над Европой, ждала только минуты, чтобы завладеть им, когда он будет опять один, с опустевшей душой.

— Нет, не война! — прошептал он, сжимая кулаки. — А революция!

Ради любви, которая должна заполнить теперь всю его жизнь, ему более чем когда-либо необходим новый мир, где царили бы справедливость и чистота.

XXXIX. Воскресенье 26 июля. — Утро Жака. Политические новости: разрыв дипломатических отношений между Австрией и Сербией

Жак проснулся внезапно. Жалкая комната… Ошалелый, он моргал глазами в ярком свете дня, ожидая, пока к нему вернется память.

Женни… Сквер перед церковью… Тюильри… Маленькая гостиница для проезжающих за Орсейским вокзалом, где он остановился на рассвете…

Он зевнул и взглянул на часы: "Уже девять!.." Он все еще чувствовал утомление. Однако соскочил с кровати, выпил стакан воды, посмотрел в зеркало на свое усталое лицо, свои блестящие глаза и улыбнулся.

Ночь он провел на открытом воздухе. Около полуночи, сам не зная как, очутился возле "Юманите". Он даже зашел внутрь, поднялся на несколько ступенек. Но с первой же площадки повернул обратно. Он был в курсе всех новостей последнего часа, ибо после того, как уехала Женни, пробежал глазами под уличным фонарем телеграммы в вечерних газетах. У него не хватило духа выслушивать политические комментарии товарищей. Прервать отпуск, который он сам себе дал, допустить, чтобы трагизм надвигающихся событий разрушил ту радостную уверенность, которая в этот вечер делала его жизнь столь прекрасной?.. Нет!.. И вот он пошел куда глаза глядят, в этой теплой ночи, и в голове у него был шум, а в душе ликование. Мысль о том, что во всем огромном ночном Париже никто, кроме Женни, не знает тайны его счастья, приводила его в восторженное исступление. Быть может, сегодня он впервые почувствовал, как с плеч его свалился тяжкий груз одиночества, который он всю жизнь повсюду таскал за собой. Он шел и шел прямо вперед, скорым, легким, танцующим шагом, словно лишь в этом ритмическом, быстром движении могла излиться его радость. Мысль о Женни не покидала его. Он повторял про себя ее слова, и все его существо вибрировало, внимая их отзвуку; он еще слышал малейшие модуляции ее голоса. Мало было сказать, что ощущение присутствия Женни не покидало его: оно жило в нем; он был поглощен им настолько, что как бы утратил власть над собой; настолько, что от этого преобразился, словно одухотворился весь видимый мир, вся его сущность… Много времени спустя Жак добрался до павильона Марсан, в той части Тюильри, которая остается открытой и ночью. Сад, совершенно безлюдный в этот час, манил к себе, как убежище. Он вытянулся на скамейке. От клумб, от бассейнов поднимался свежий запах, по временам веяло ароматным дыханием петуний и герани. Он боялся заснуть, он не хотел ни на миг перестать упиваться своей радостью. И он оставался там долго, до первых лучей зари, и лежал, ни о чем определенном не думая, глядя широко открытыми глазами в небо, где мало-помалу бледнели звезды, проникнутый ощущением величия и покоя, столь чистым, столь огромным, что, казалось ему, он никогда еще не ощущал ничего подобного.

Едва выйдя из гостиницы, он стал искать газетный киоск. В это воскресенье, 26 июля, вся пресса помещала под возмущенными заголовками телеграмму агентства Гавас об ответе Сербии и с единодушием, явно инспирированным правительством, протестовала против угрожающего демарша, предпринятого на Кэ-д'Орсе фон Шеном.

Один вид этих шапок, запах свежей типографской краски от влажных еще газетных листов пробудил в нем боевой дух. Он вскочил в автобус, чтобы скорее добраться до "Юманите".

Несмотря на ранний час, в редакции царило необычное оживление. Галло, Пажес, Стефани уже находились на местах. Только что получены были совершенно обескураживающие подробности о положении на Балканах. Накануне в час, указанный для ответа на ультиматум, председатель совета министров Пашич привез ответ Сербии барону Гизлю, австрийскому послу в Белграде. Ответ был не просто примирительный: это была капитуляция. Сербия соглашалась на все: на публичное осуждение сербской пропаганды против Австро-Венгерской монархии и на опубликование этого осуждения в своей "Официальной газете"; она обещала распустить националистический союз "Народна обрана" и даже уволить из рядов армии офицеров, заподозренных в антиавстрийской деятельности. Она просила только дополнительной информации насчет формулировок в том тексте, который будет помещен в "Официальной газете", и насчет состава трибунала, коему поручено будет установить, какие именно офицеры являются подозрительными. Ничтожнейшие возражения, которые не могли дать ни малейших оснований для неудовольствия. И, однако же — словно австрийское посольство получило приказ во что бы то ни стало прервать дипломатические отношения и тем самым сделать неизбежным применение военных санкций, — не успел Пашич вернуться в свое министерство, как уже получил от Гизля ошеломляющее извещение, что "сербский ответ признан неудовлетворительным" и что австрийское посольство в полном составе в тот же вечер покидает сербскую территорию. Тотчас же сербское правительство, еще днем из осторожности принявшее подготовительные меры для мобилизации, поспешило эвакуировать Белград и переехало в Крагуевац.

Серьезность всех этих фактов была очевидна. Не оставалось никаких сомнений: Австрия желает войны.

Надвигающаяся опасность не только не поколебала уверенности социалистов, собравшихся в редакции "Юманите", она даже, казалось, укрепила их веру в конечную победу мира. Впрочем, подробные сведения об активности Интернационала, которые собирал Галло, вполне оправдывали эти надежды. Сопротивление пролетариата продолжало нарастать. Даже анархисты включились в борьбу: через неделю в Лондоне должен был состояться их съезд, и обсуждение европейских событий стояло первым вопросом на повестке дня. В Париже Всеобщая конфедерация труда предполагала провести в ближайшие дни массовый митинг в зале на Ваграмской улице. Ее официальный орган "Батай сэндикалист"[291] напечатал крупным шрифтом решение департаментских конференций о позиции, которую займет рабочий класс в случае войны: "На всякое объявление войны трудящиеся должны немедленно ответить революционной всеобщей забастовкой". Наконец, европейские вожди Интернационала, срочно съехавшиеся на этой неделе в брюссельском Народном доме, непрестанно обмениваясь мнениями, деятельно подготовляли совещание своего бюро; ближайшая цель совещания заключалась в объединении антивоенных сил во всех государствах Европы и в коллективном принятии действенных мер к тому, чтобы народы могли немедленно противопоставить свое решительное вето пагубной политике правительств.

вернуться

291

"Батай сэндикалист" ("Bataille sindicaliste") анархо-синдикалистская газета в Париже.