Да, да… Я десятки раз это твердил. А вот перед этим трупом — не знаю… И вынужден признать концепцию небытия, более того, она в известной мере законна. В конце концов, подлинно существует одна лишь смерть: опровергает все, превосходит все… самым абсурдным образом!"
"Нет, не годится это… — спохватился он, пожав плечами, — нельзя поддаваться соображениям, которые возникают вот так — вплотную к явлению!.. Это не должно идти в счет, это не в счет".
Усилием воли он стряхнул с себя одурь, решительным движением поднялся со стула, и сразу им овладело какое-то глубокое, интимное, настойчивое, жаркое волнение.
Сделав знак брату следовать за ним, Антуан вышел в коридор.
— Прежде чем что-либо решать, надо узнать волю отца. Пойдем.
Они вошли в кабинет г-на Тибо. Антуан зажег плафон, потом настенные лампы, святотатственный свет залил эту комнату, где обычно горела на письменном столе лишь одна настольная лампа под зеленым абажуром.
Антуан приблизился к письменному столу. В тишине весело звякнула связка ключей, которую он вынул из кармана.
Жак держался поодаль. Только сейчас он заметил, что стоит рядом с телефонным столиком, на том самом месте, где накануне… Накануне? Всего пятнадцать часов прошло с той минуты, когда в проеме этой двери возникла фигурка Жиз.
Неприязненным взглядом обвел он эту комнату, которую так долго считал неприступнейшим из святилищ, куда заказан путь чужакам и которую теперь уже ничто не защитит от непрошеного вторжения. Взглянув на Антуана, стоявшего на коленях в позе взломщика у выдвинутых ящиков письменного стола, Жак почувствовал неловкость. Ему-то что до последней воли отца и всех этих бумажек?
Ничего не сказав, он вышел из кабинета.
Жак снова направился в спальню, где лежал покойник, его мучительно тянуло туда, и именно там он мирно провел большую часть ночи, поделенную между бодрствованием и сном. Он понимал, что скоро его прогонит отсюда череда чужаков, и он не желал терять ни секунды из этой захватывающей очной ставки с собственной юностью; ибо сейчас для него ничто так трагически не воплощало прошлого, как останки этого всемогущего существа, вечно становившегося ему поперек дороги и вдруг целиком погрузившегося в нереальность.
Неслышно ступая на цыпочках, он открыл дверь спальни, вошел и сел. Тишина, на миг потревоженная, вновь стала нерушимой; и Жак с чувством необъяснимой услады без помех весь ушел в созерцание мертвеца.
Неподвижность.
Этот мозг, который почти в течение трех четвертей века, ни на секунду не переставая, вязал цепь мыслей, образов, — этот мозг теперь отключен навеки. И сердце тоже. И именно то, что перестала биться мысль, особенно поразило Жака, который постоянно жаловался на непрерывную активность собственного мозга и считал ее напастью. (Даже ночью он чувствовал, как его мозг, остановленный сном, вертится, вертится, словно обезумевший мотор, и без передышки нанизывает разорванные, как в калейдоскопе, картины, и если его память удерживала отдельные обрывки этих видений — он утром называл их "снами".) Придет, к счастью, такой день, когда кончится это изнурительное коловращение. В один прекрасный день он тоже будет освобожден от пытки мыслить. Наконец-то наступит тишина; отдых в тишине!.. Ему вспомнилось, как однажды, шагая в Мюнхене по набережной, он таскал за собой повсюду завораживающее искушение самоубийства… Вдруг в памяти его, как музыкальная фраза, прозвучало: "Мы отдохнем…" Так кончалась одна русская пьеса, которую он видел в Женеве; до сих пор в ушах его звучал голос актрисы, славянки с детским личиком, с трепетным и чистым взором, и она повторяла, покачивая своей аккуратной головкой: "Мы отдохнем". Задумчивая интонация, слабенький голосок, похожий на звук гармоники, усталый взгляд, где явно читалась не столько надежда, сколько смирение: "Ты не знал в своей жизни радостей, но погоди, дядя Ваня, погоди… Мы отдохнем… Мы отдохнем!"
VIII. Назавтра после кончины. Визиты соболезнования доктора Эке, маленького Робера, Шаля, Анны де Батенкур
С утра начались визиты: жильцы дома, какие-то люди из их квартала, которым г-н Тибо оказывал услуги. Жак улизнул из спальни еще до появления первых родственников. Антуан тоже сослался на неотложные дела. В комитетах каждого из благотворительных обществ, где состоял Оскар Тибо, у покойного были личные друзья. Шествие тянулось до самого вечера.
Господин Шаль притащил из кабинета в спальню, где лежал покойник, стул, который он именовал почему-то своей "скамеечкой" и на котором проработал не один десяток лет; и весь день просидел так, не желая покидать "усопшего". В конце концов он стал как бы одним из аксессуаров траурного церемониала, вроде канделябров, веточек букса и молящихся монашенок. Всякий раз, когда входил новый посетитель, г-н Шаль соскальзывал со стула, грустно кланялся вновь прибывшему и тут же вскарабкивался обратно на свою "скамеечку".
Несколько раз Мадемуазель пыталась отправить его домой. Разумеется, из зависти, — ей невмоготу было видеть, что он являет собой назидательный пример преданности. А вот она не могла найти себе места. Она страдала. (В этом доме, безусловно, страдала только одна она.) Быть может, впервые эта старая девица, всю жизнь прожившая в людях, никогда ничем не владевшая, испытывала чуть ли не звериное чувство собственности: г-н Тибо был ее личным покойником. Каждую минуту она приближалась к кровати, но из-за своей изуродованной спины не могла оглядеть ее всю разом, то оправляла покров, то разглаживала какую-то складочку, то бормотала обрывок молитвы и, покачивая головой, складывая свои костлявые ручки, повторяла как что-то невероятное:
— Раньше меня успокоился…
Ни возвращение Жака, ни присутствие Жиз словно бы не коснулись заветных уголков ее оскудевшего сознания, ставшего с годами скуповатым на любое восприятие действительности; а эти двое, один за другим, уже давно вышли из семейного круга: Мадемуазель просто отвыкла думать о них. Для нее существовал только Антуан да обе служанки.
А сегодня она, как ни странно, с утра надулась на Антуана. Всерьез разругалась с ним, когда речь зашла о том, в какой день и в какой час класть тело в гроб. Так как он считал, что нужно ускорить эту минуту, которая всем принесет облегчение, когда усопший перестает быть индивидуумом, трупом, а становится просто вещью, гробом, она взбеленилась. Словно Антуан намеревался лишить ее единственного оставшегося ей утешения — созерцать останки хозяина в последние часы, когда еще существует видимость физического его присутствия. Она, должно быть, придерживалась того мнения, что кончина Оскара Тибо — это развязка только для покойного да для нее самой. Для всех прочих, и особенно для Антуана, конец этот стал также началом чего-то, порогом будущего. А для Мадемуазель будущего нет; крушение прошлого в ее глазах было равнозначно полному крушению.
Когда Антуан под вечер возвращался домой, проделав пешком весь обратный путь, с легкой душой упиваясь ледяным бодрящим воздухом, щипавшим глаза, у дверей каморки консьержа ему встретился Феликс Эке в полном трауре.
— Я не войду, — сказал хирург. — Просто мне хотелось пожать вам сегодня руку.
Турье, Нолан, Бюккар уже занесли свои визитные карточки. Луазиль звонил по телефону. Все эти выражения сочувствия со стороны коллег-медиков до странности растрогали Антуана; во всяком случае, утром, когда Филип лично прибыл на Университетскую улицу, он, слушая сочувственные слова Патрона, не столько осознал факт кончины г-на Тибо, сколько факт утраты доктором Антуаном Тибо своего отца.
— Сочувствую вам, друг мой, — негромко произнес Эке и вздохнул. — Пусть говорят, что мы, врачи, издавна дружим со смертью, но когда она приходит к нам, когда она рядом — то словно бы мы ее никогда и не встречали, не так ли? — И добавил: — Я-то знаю, что это такое. — Потом выпрямился и протянул Антуану руку в черной перчатке.