Изменить стиль страницы

— Как раз перед самым своим бегством!

— Я его принял; я всегда принимаю молодых визитеров. До сих пор помню его лицо, энергичное, страстное, а в тот вечер даже какое-то лихорадочное (Жак показался Жаликуру тогда чересчур экзальтированным и даже чуточку фатоватым). Он не знал, какое решение принять, и пришел посоветоваться со мной: следует ли поступать в высшее учебное заведение и благоразумно окончить курс? Или, может, лучше избрать другой путь? — впрочем, он сам, на мой взгляд, не умел еще хорошенько его определить, и, думаю, дело сводилось к тому, чтобы отказаться от экзаменов, работать как вздумается, писать…

— Ничего этого я не знал, — пробормотал Антуан. Ему припомнилась его собственная жизнь в течение месяца, предшествовавшего отъезду Рашели, и он в душе упрекнул себя, что совсем забросил тогда Жака.

— Признаться, — продолжал Жаликур чуть кокетливо, но даже и это ему шло, — признаться, я не слишком ясно теперь припоминаю, что ему тогда присоветовал. Должно быть, уговорил его не порывать с университетом. Это было бы естественнее всего. Для юношей его склада все, чему мы там учим, в сущности, вполне безобидно; такие сами инстинктивно выбирают то, что нужно; им присуще — как бы получше выразиться? — ну, что ли, вольнодумство высокого полета, поэтому-то они и не позволяют водить себя на помочах. Университет гибелен лишь для робких и совестливых. Короче, мне тогда показалось, что ваш уважаемый брат пришел просить моего совета просто для проформы, а сам уже принял решение. Вот это-то и свидетельствует о подлинности призвания, раз голос его столь силен. Не так ли? Говорил он со мной об университетском духе как таковом по-юношески резко, о дисциплине, кое о ком из профессоров и даже, если память мне не изменяет, о своей жизни в семье, о жизни общественной. Вас это удивляет? А я очень люблю молодых. Благодаря им я старею не слишком стремительно. Они сразу угадывают под моей личиной профессора литературы старого неисправимого поэта, с которым можно без обиняков обмениваться мыслями, и ваш уважаемый брат, если не ошибаюсь, тоже не отказал себе в этом удовольствии… Мне люба нетерпимость юности. Если юноша бунтует против всех и вся, это хороший знак, особенно если бунт этот у него в крови. Мои ученики, те, что добились чего-то в жизни, все без исключения были из непокорных, из тех, кто, по выражению господина Ренана[150], моего учителя, входит в жизнь "с кощунством на устах"[151]. Но вернемся к вашему уважаемому брату. Не помню уж, как мы с ним расстались. Помню только, что назавтра, а может быть, на второй день, я получил от него письмецо, которое храню до сих пор. Неискоренимая привычка коллекционера…

Он поднялся, открыл стенной шкаф и, подойдя к письменному столу, положил на него папку.

— Это не письмо, просто он прислал мне переписанное от руки стихотворение Уитмена и даже не подписался. Но почерк вашего уважаемого брата врезается в память, прекраснейший почерк, не правда ли?

Не прерывая монолога, Жаликур развернул листок бумаги и пробежал его глазами. Потом протянул Антуану, а того словно по лицу ударили: этот нервный почерк, простой сверх меры и, однако ж, аккуратный, буквы закругленные, какие-то кряжистые. Почерк Жака.

— К несчастью, — продолжал Жаликур, — конверт я выбросил. Откуда он мне писал? Впрочем, истинный смысл этого стихотворения Уитмена открылся мне только сейчас.

— Я недостаточно хорошо знаю английский и, пожалуй, так сразу не разберусь, — признался Антуан.

Жаликур взял у него из рук листок, приблизил его вплотную к своему моноклю и перевел:

— "A foot and light-hearted I take to the open road…

Легкой стопой и с легким сердцем вступаю я на открывающуюся передо мной дорогу, на широкую дорогу. А передо мной, здоровым и свободным, — целый мир.

Передо мной темнеет дорога, и не важно, куда приведет меня… wherever I choose… Я и сам не знаю, куда мне захочется пойти.

Отныне я не прошу ни о чем судьбу… я не взываю к удаче, я сам своя удача!

Отныне я уже не хнычу, я не postpone no more… я не выжидаю… мне ничего не надо!

Прощайте сердечные муки, библиотеки, критические споры!

Сильный и довольный, I travel… Я иду… I travel the open road… Шагаю по широкой дороге!"

Антуан вздохнул.

Наступило короткое молчание, потом Антуан спросил:

— А новелла?

Жаликур вынул из папки номер журнала.

— Вот она. Напечатана в сентябрьском номере "Каллиопы". "Каллиопа", журнал молодых, вполне современный, выходит он в Женеве.

Антуан жадно схватил журнал, лихорадочно полистал его. И вдруг он снова наткнулся на почерк брата. Под заголовком новеллы "Сестренка" Жак написал следующие строки:

"Разве не сказали вы мне в тот незабываемый ноябрьский вечер:

"Все на свете подчинено воздействию двух полюсов. Значит, истина всегда двулика?"

А порой и любовь.

Джек Боти".

Антуан не понял ни слова. Ну, ладно, потом. Женевский журнал. Значит, Жак в Швейцарии? "Каллиопа", 161, улица Рон, Женева.

Эх, хорошенькое будет дело, если в редакции не найдут адреса Жака!

Он не мог усидеть на месте. И поднялся.

— Я получил этот номер в конце каникул, — пояснил Жаликур. — Ответил я не сразу, только вчера собрался. Я чуть было не отправил письмо прямо в "Каллиопу". И спохватился чисто случайно: если автор печатается в швейцарском журнале, это еще не значит, что он не живет в Париже (старик удержался и не сообщил, что на его решение повлияла стоимость заграничной марки).

Антуан уже не слушал. Заинтригованный до предела, теряющий последнее терпение, с горящими щеками, он выхватывал какую-нибудь непонятную, волнующую строку, машинально листал страницы, которые были написаны его братом, сами были воскресшим к жизни Жаком. Ему не терпелось остаться одному, словно чтение этой новеллы сулило невесть какие откровения, поэтому он и поспешил распрощаться с хозяином.

Провожая Антуана до входной двери, Жаликур успел наговорить ему кучу любезностей; казалось, все его фразы и его жесты были предусмотрены неким церемониалом.

В прихожей он остановился и указал пальцем на "Сестренку", которую Антуан держал под мышкой.

— Сами увидите, увидите сами, — проговорил он. — Я чувствую в нем талант. Но я, признаться… Нет! Слишком я стар. — И так как Антуан из вежливости хотел возразить, старик добавил: — Да, да, стар… Уже не понимаю того, что чересчур ново… Надо смотреть правде в глаза. С годами дубеешь… Вот, возьмите музыку, в этой области я, к счастью, еще могу идти в ногу со временем: был всю жизнь страстным вагнерианцем и, однако, понял Дебюсси? И пора было. Представляете себе, а вдруг я бы проглядел Дебюсси. Так вот, сударь, теперь я твердо уверен, что в литературе проглядел бы Дебюсси…

Старик горделиво выпрямился. Антуан смотрел на него со смешанным чувством любопытства и восхищения; и впрямь старый джентльмен умел быть величественным. Он стоял под зажженным плафоном, от лба и шевелюры словно бы исходило сияние; надбровные дуги нависали над двумя впадинами, и одна из них — та, что была прикрыта стеклышком, — временами вспыхивала золотом, как окно, освещенное закатным солнцем.

Антуан хотел еще раз на прощанье выразить свою признательность. Но Жаликур, видимо, считал любое проявление вежливости своей личной монополией. Он прервал гостя и рыцарственно протянул Антуану руку ладонью кверху.

— Соблаговолите передать мои наилучшие пожелания господину Тибо. И потом, дорогой мой, если вы узнаете что-нибудь, очень прошу вас, сообщите мне…

V. После чтения "Сестренки" Антуан начинает догадываться о причинах бегства Жака

Ветер утих, моросило, светящиеся пятна фонарей расплывались в тумане. Предпринимать что-либо — слишком поздно.

вернуться

150

Ренан Эрнест (1823–1892) — французский писатель, историк и философ-позитивист.

вернуться

151

…"с кощунством на устах". — Цитата из сочинения Ренана "Детские и юношеские воспоминания" (1831).