Вот и сегодня, проснувшись, он по привычке испытал знакомое разочарование, озаглавить которое можно было бы одним словом — «Опять…» В памяти промелькнул вчерашний вечер, разговор с да Виенной о преступниках-расчленителях и о смерти похотливого композитора Альфредо Сарто, некогда числившегося среди музыкантов камераты Барди. А потом появилось это чувство… Шеффре даже не сразу смог связать его с определенным фрагментом прошедшего дня, просто где-то глубоко в душе родилась, укоренилась и постепенно крепла уверенность, что сегодня все должно измениться. Он перебрал в уме диалоги с сэром Донном за ужином, но они так и не пролили свет на эту загадку. Слуга шумел за стеной, наливая воду в корыто и напевая себе под нос простой мотив без слов, вот так: «Па-па-па! Та-тарам! Па-па-па — ля-ля». Такие песенки часто тянут матросы, и кантор вдруг ощутил легкий намек озарения — так, ускользая, прекрасная ветреница оставляет за собой едва уловимый аромат своих духов. Шеффре зацепился за мысль о море, тут же возникла и причина этой взаимосвязи — созвучие с фамилией Мариано, и вот, готово! Он улыбнулся: вчера донья Беатриче приехала в Приют испросить его согласия на то, чтобы завтра — то есть, уже сегодня — на их уроке с Дженнаро присутствовало некое третье лицо, художник, которому сама ее светлость герцогиня заказала портрет мальчика, и не просто, а в новомодном антураже, потому как среди знатных флорентийцев с недавних пор началось настоящее поветрие, и все непременно хотели украсить свои дома картинами, где музыкант играл бы на каком-либо инструменте. Само собой, занимайся Дженнаро музыкой всерьез, кантор не одобрил бы таких развлечений, но поскольку синьорой Мариано было решено уделять больше времени урокам по изящной словесности, Шеффре лишь пожал плечами и ответил, что с его стороны возражений не будет. Однако само появление художника в отработанном расписании одинаковых дней вызвало странное предчувствие, сравнимое с радостным возбуждением в ожидании скорого праздника. И коль уж сами по себе праздники давно не вызывали у учителя музыки никаких особенных чувств, быстрый перестук споткнувшегося сердца в тот момент показался ему странным знаком. «Пусть! Значит, так и надо!» — сказал себе кантор вчера и повторил сегодня.
Тут в комнату без всякого стука ввалился слуга, закончив свои дела на кухне, а увидев, что хозяин все еще валяется в постели, неодобрительно проскрипел:
— Ваша вода готова, синьор. Между прочим, кто встает поздно, тот попадет в ад!
— Ад, Стефано, — всем телом потягиваясь и закладывая руки под голову, отозвался Шеффре, — может быть только здесь, на земле. Впрочем, как и рай. Вы мне вот что скажите: там не появился ли еще Жакомо?
— Да уж, наверное, час как бегает по двору…
— Да вы что?!
Кантор подскочил, натянул штаны, заправил в них сорочку и вспрыгнул на низкий широкий подоконник распахнутого окна:
— Жакомо! — крикнул он бегавшему внизу соседу, фехтовальщику, хорошо известному среди мелких дворян, что обучали у того своих сыновей.
Уже готовый вбежать в дверь дома напротив, лохматый и заполошный Жакомо обернулся, выискивая в верхних этажах источник звука:
— Сейчас-сейчас! Ты спускайся, я мигом, один момент!
— Вот и еще — к чему вам, скажем опять же, каждый божий день нужна эта купальня? — все ворчал Стефано, прибирая постель и из-под сурово нахмуренной седой брови искоса примечая, как хозяин обувается, выдергивает шпагу из брошенных у кровати ножен и направляется к выходу. — Или вы язычник какой, чтобы столько полоскаться? Уж больно оно накладно выходит, каждый день-то…
На эту старую присказку Шеффре давно уже не отвечал. Конечно, дай старику волю, и он вызовет экзорциста, дабы избавить господина от одержимости духом выдры, в которой его наверняка подозревал, или, по крайней мере, станет часами рассказывать о вреде воды, что самому кантору казалось странным, ведь более сорока пяти лет своей жизни Стефано провел на морском судне. Впрочем, Шеффре уже где-то слышал курьез о том, что моряки недолюбливают воду больше, чем кто бы то ни было иной, и у них, дескать, есть для этого все основания.
Он выскочил во двор, где с победоносным воплем: «А-а-а-а, вот и ты!» — на него накинулся сосед-фехтовальщик. В окнах, выходящих во двор, как всегда, тут же стали появляться лица зевак.
Пользуясь моментом, когда их с Жакомо шпаги наглухо сцепились между собой, Шеффре спросил его о существующих способах обезглавливания. Лохматый черноглазый Жакомо поджал губы, отшвырнул от себя противника и ответил в том духе, что это зависит от ситуации, в первую очередь, отбивается ли жертва или лежит на плахе. Насколько было известно кантору, фехтованием Альфредо Сарто не увлекался и вообще был не слишком-то развит телесно, поэтому шанс совладать силой у него появлялся лишь с хрупкими девицами, чем, похоже, он долгое время и промышлял. Но ничего определенного Жакомо ответить не смог, ведь если верить да Виенне, даже полиции было известно не так уж много об этих четырех убийствах.
Так, размявшись, но не обретя при этом каких-то полезных сведений, Шеффре пошел к себе, а уже через полтора часа сидел в музыкальной комнате Приюта, дожидаясь прихода ученика. Однако вместо Дженнаро в зал, пятясь и открывая двери нижней частью спины, проникла какая-то женщина. Руки ее были заняты мольбертом, на плече висела громадная сума с разными художественными приспособлениями, а сама она, отряхнувшись и подбоченившись, встала посреди комнаты, обозревая помещение.
— Темновато, — сообщила дама и поскребла ногтями в волосах, небрежно перехваченных шелковой косынкой. — Можно будет открыть еще и вон те ставни?
Кантор разглядывал ее с крайним изумлением, тем более что выглядела она презабавно.
— Никогда не пробовал, но, наверное, можно… Синьора… м-м-м?..
Она поставила тяжелую сумку на пол и наконец-то уставилась ему в лицо:
— Чентилеццки. Эртемиза Чентилеццки. А вы, я полагаю, синьор Шеффре, учитель музыки воспитанника синьоры Мариано? Давайте уже откроем то окно?
Так и не разобравшись, кто эта деловитая особа, кантор отправился открывать ставни в самом углу, которые основательно заклинило за много лет бездействия. Женщина помогла ему, без тени стеснения встав коленом на подоконник и хорошенько толкнув створку. Она была так близко, что Шеффре успел рассмотреть небольшой, но хорошо различимый розовато-белый шрам в левом углу ее рта. Ставень наконец-то поддался, и музыкальную комнату залило дневным светом.
— А где художник? — уточнил кантор, хотя, в сущности, какое ему могло быть дело до того живописца?
Синьора Чентилеццки сразу как-то насупилась, словно готовый свернуться еж, и уколола его взглядом исподлобья.
— Я художник, — буркнула она, отходя к мольберту.
На этот раз с удивлением он справился быстрее и предложил помощь.
— Я оставила в коридоре подрамник, — сказала она. — Если вас не затруднит…
— Конечно, но что есть «подрамник»?
— Холст на раме.
Ее движения поражали меняющейся чередой свойств: все свои вещи она расставляла то резкими у грубоватыми жестами, то едва ли не танцевала одинокой грацией вокруг сооружаемого рабочего места.
— Куда вам его поставить, синьора? — выглядывая из-за принесенного холста, спросил Шеффре.
Она, не глядя, указала на мольберт, но не привинченную фиксатором нижнюю рейку при постановке перекосило, и подрамник едва не слетел с нее на пол, в последний миг пойманный кантором. Синьора Чентилеццки — совсем еще, между прочим, молодая девушка — смерила его взглядом, которым высказала все, что думает о белоручках-музыкантах. Когда же он извинился за неловкость, художница сразу повеселела:
— Ничего страшного. Это прикручивается вот здесь, а сверху закрепляется здесь. Благодарю вас.
Они обернулись: на пороге стоял Дженнаро, и стоял он там уже продолжительное время, с интересом за ними наблюдая.
— Доброго дня! Неужели я опоздал?
— Нет, проходи — и начнем, — спокойно сказал Шеффре, хотя на самом деле до спокойствия ему было далеко.