Ваня вошёл в кухню, глянул на зев печи, куда свободно взрослый поместится, не то что малец, на заслонку поглядел, приткнутую рядом, на Василису Гордеевну… Бабушка сидела за столом, пила чай из блюдечка с голубой каёмочкой и заедала пирогом. Пирог, порезанный на куски, лежал на доске, верх из ароматной сушёной малины (сначала бабушка её распаривает, а после уж налёвку делает) притягивал так, что сил нет. Ваня проглотил слюну.
— Чего стоишь? В ногах правды нет. — Бабушкины железные зубы при каждом звуке поблескивали.
Ваня хотел спросить: «А в зубах правда есть?» — да промолчал, сел, стараясь не глядеть на Василису Гордеевну, открыл краник на самоваре, смотрел, как кипяток льётся в стакан, подлил травяного настоя из чайника с голубым цветком на пузатом боку. Чай пил, а пирог не брал. На бабушкино приглашение отнекнулся, дескать, не хочется что‑то.
— Как знашь, — пожала плечами бабушка. — Ишь, нос воротит. Не с той ноги, что ли, встал? Больше приглашений не будет.
Мальчик смолчал, выпил пустой чаёк, опять покосился на раскрытый печной зев — и пошёл копаться в огороде.
По пути в магазин Ваня, предварительно обернувшись на свои окна, не глядит ли Василиса Гордеевна, подкрался к соседской осине — и увидал на коре, выше своей головы, явственные следы зубов. И не только кора была погрызена, а и твердь дерева. Последние его сомнения отпали — не сон то был, не ночной кошмар, а самая настоящая явь. В которой ему теперь предстоит как‑то жить.
Есть Ваня стал малёхочко, как воробей. Он думал, раз Василиса Гордеевна, привезя его из больницы, сразу не… (у Вани даже в мыслях не складывалось в слово то страшное подозрение, которое у него возникло), значит, что‑то не пришлось ей по вкусу. Надо стать таким же, как раньше — есть поменьше, мыться пореже, вот и всё.
Выходит, никакая она ему не бабушка. А кто тогда? Чужая старуха, которая прочитала в газетке про трудягу Ваню из инфекционной больницы — и решила взять себе в работники? Но если она взяла его в работники — то зачем ей его… Или к зиме работы в огороде закончатся, тогда она его и… Но Василиса Гордеевна вовсе не была такой уж любительницей мяса, печёное она любила, картошку во всех видах — тоже, капустку ещё квашеную, а мясцом не увлекалась. Это она обычным мясцом не увлекается, а… У Вани ото всех этих мыслей голова шла кругом и ноги подкашивались. И выходит тогда — никогда не жила здесь его мамка? Он ведь так и не узнал, была ли вообще у старухи дочь. Пианино ей могли просто отдать — как вон телевизор. Старую обувь — тоже. Или приезжала как‑нибудь летом погостить какая-нибудь внучатая племянница из Москвы — и оставила перед отъездом изношенные сандалии, а старухе жаль их было выкинуть, вот и прибрала. А Ваня‑то как радовался — отыскав материнские следы! И почему она запретила ему говорить про мать — потому что ответить‑то ей нечего, и не заикайся, дескать… А он‑то дурак!.. Ваня полол морковь — и капал на грядку горючими слезами. Будет теперь морковь не сладкая, а горькая, как редька, — вот будет бабушке подарочек‑то.
Василиса Гордеевна же за каждой трапезой подкладывала и подкладывала Ване снедь на тарелку, Ваня не съедал ничего, или обратно перекладывал, или положит себе чуток — а ест часок.
— Ну и ну! — качает головой бабушка. — Вот положил так положил — как ведь с полатей поплевал!
Другой раз:
— Тьфу! Смотреть противно, как ты ешь, копается, копается, выбирает, перебирает… Бери большую ложку — и наворачивай!
Но мальчик ел по–прежнему мало, тогда Василиса Гордеевна принялась отпаивать Ваню, потерявшего аппетит, настоями.
— Изурочили, — бормотала она, — как есть изурочили! И какая же зараза добралась до малого?! Ну, я ужо узнаю!..
Бабушка повезла его через весь город к грязноватой речушке, выбрала место побезлюднее и, раздев Ваню донага, принялась макать его с головой в речку. Он подумал, что она утопить его хочет, как кутёнка, и пытался сопротивляться. Но у Василисы Гордеевны не вырвешься. Окуная мальчика в воду, бабушка приговаривала:
— Матушка водица, родная сестрица! Обмываешь ты круты берега, жёлты пески, бел–горюч камень своей быстриной и золотой струёй. Обмой‑ка ты с Ванятки все хитки и притки, уроки и призоры, скорби и болезни, щипоты и ломоты, злу худобу… Понеси‑ка их, матушка быстра река, своей быстриной — золотой струёй в чистое поле, зимнее море, за. топучие грязи, за зыбучие болота, за сосновый лес, за осиновый тын.
Никак старуха не успокоится — тосковал Ваня. Не катаньем, так мытьём хочет своего добиться, не нравится, вишь, ей его худоба… Ничего, думал Ваня, посмотрим ещё кто кого — нашла коса на камень! И ел опять помаленечку.
Однажды, — дело было уже к ночи, — Василиса Гордеевна сказала, что спать они сегодня не будут. Ваня насторожился… А поедут, дескать, в одно место… В какое–такое место? Бабушка не ответила, а велела ему собираться. Ване долго ли собраться — только вот куда это они на ночь глядя? Бабушка накинула пиджачишко, в карманы денег положила, взяла с собой котомку — и они пошли. На последнем трамвае приехали на вокзал… Ваня заподозрил, что Василиса Гордеевна его, отощавшего, хочет вернуть туда, откуда взяла, — в инфекционку, но бабушка купила билеты не на поезд дальнего следования, а на ближайшую электричку. Сошли где‑то на полустанке — никто, кроме них, в этом месте электричку не покинул. «Сороковой километр», — объявил голос по репродуктору, когда они уже соскакивали на платформу. Фонари тут не горели, от полустанка Василиса Гордеевна не пошла через рельсы к посёлку, чьи редкие огни кое–где ещё светились, а поворотила во тьму. Тут один месяц подсвечивал им путь. Шла бабушка уверенно, вроде уж бывала тут. Дорога вела в лес, пройдя по ней какое‑то время, свернули на тропу и двинулись среди тёмных елей, коловших ветками глаза, ударявших то по лбу, то по груди. Ваня спотыкался через шаг. Зачем они идут в тёмный лес?
— Траву будем сбирать, — ответила на Ванин мысленный вопрос Василиса Гордеевна, ходко шагая впереди. Ваня едва за ней поспевал.
— А почему ночью? — спросил Ваня, увёртываясь от веток, стронутых с места бабушкиной ходьбой.
— А когда ж ещё? — удивилась Василиса Гордеевна. — Для каждой травки своё время. Есть мурава рассветная, есть полуденная, есть сумеречная, а есть ночная… Мы за ночной травкой сегодня прибыли.
— Как же мы её увидим в темноте‑то?
— А чего её видать — мы её услышим.
— Как это?
— А так. Нам надобна плакун–трава. А растёт она на обидящем месте — где кровушка невинная пролилась…
Ваня вздрогнул, услыхав про кровушку. Уж не его ли кровушку хотят пролить на обидящем месте… Может, повернуть, пока не поздно, — да бежать! Но шёл за бабушкой, ровно привязанный. Воздух, которым он дышал, казался ему каким‑то не таким, как надо. Ваню знобило. Всё тело чесалось, и глаза пощипывало.
— Раз в году, в Иванов день, плакун–трава плачет, как услышим плач — пойдём и выкопаем корешок, и вся недолга.
— А где это — обидящее место?
— А вот оно! — Василиса Гордеевна резко остановилась, и Ваня налетел на бабушку и отпрянул. Среди деревьев, едва освещённая луной, открылась поляна. Со всех сторон стеной стоял чёрный зубчатый лес. Ваня поднял голову — и увидел повозку Большой Медведицы. Звёзды в небе мигали подслеповато, стараясь разглядеть, что тут деется.
— И… и кого тут обидели? — трясясь как осиновый лист и задыхаясь, спросил Ваня.
— А уж это не твого ума дело! — отвечала Василиса Гордеевна.
И вдруг Ваня услыхал явственный тоненький плач — как будто ребёнок в лесу заблудился, совсем махонький, годовалый, может, не больше… Плачет так жалобно: а–а, а–а, а–а, — прямо сердце разрывается. Василиса Гордеевна пошла на плач, а Ваня, едва поспевая, — за ней. Нет, не похоже это на траву, похоже на человека… Поляна оказалась неровная — вся в кочках да рытвинах, Ваня упал пару раз, а Василиса Гордеевна не падала. Глухой плач не становился ни громче, ни тише — а–а, а–а, а–а, на одной ноте. Бабушка, достав из котомки маленькую, с локоток, кирку, вертелась во все стороны, заглядывала под кусты, ощупывала, когтила землю, звала тонюсеньким голоском, подстраиваясь под тон плакуна: