Ой, как я кричал! «Мама! Ты же не слушаешь дальше! Откуда ты знаешь, с какой ноты надо начинать?! Ты с такой, а я с такой!»

А мама отвечала: «Надо слышать, с какой ноты автор начинает. И куда ведет».

Незаметно, с диким сопротивлением я впитывал законы ритма — те законы музыки речи, которыми так владела моя мама… Отсюда и успех! Отсюда и кризис — овладение законом не дает гарантии успеха! Нужно непрерывное обновление внутри себя. А этого я не умел и в те времена даже не знал, что это необходимо.

Как всегда, в моей насквозь идеологизированной стране чем больше угасал я творчески, тем активнее меня выдвигали. Меня назначили участвовать в очень ответственных, совсем взрослых концертах. Я должен был читать стихи перед каждой песней знаменитого детского хора Дворца пионеров. Голоса были звонкие, песни, так сказать, дежурные, а стихи… чудовищные. Одно особенно запомнилось: Шумят леса, зеленые леса, Партизаны проходят лесами…

• И творят чудеса…

• Верим мы в чудеса, Которые делаем сами.

Этот стих преследовал меня даже во сне. А еще я читал о лесополосах, оживляющих пустыню (и тогда уже знали, что это вранье), о том, что мы за мир во всем мире (и тогда уже подозревали, что это не совсем так). Концерты стали мукой. Борис Федорович болел и не мог вмешаться. А до меня донеслись слухи, что есть самодеятельный театрик в педучилище. Учатся там одни девочки, и они для исполнения мужских ролей наводят себе углем усы под носом. Им позарез нужны мальчики. А никто не идет — боятся.

И я бежал! Прямо с концерта, не дочитав своих стихов за мир, я бежал от красных галстуков, от звонких голосов, от ярко освещенной эстрады большого Аничкова дворца. Бежал из зала, полного умиленных лиц идеологически подобранных взрослых зрителей. Бежал, чтобы стать единственным мальчиком в театрике абсолютно женского педагогического училища имени Некрасова. К этому побегу мы еще вернемся.

А пока минуем Дворец, и будем удаляться от Аничкова моста, и пойдем дальше вниз по Фонтанке (или вверх? — в Ленинграде это непонятно: земля плоская, даже удивительно, что реки не стоят на месте, а текут… и быстро текут).

Здесь по обоим берегам хорошие, крепкие дома. Прохожих почему–то мало. Вдоль приречного тротуара деревья шумят кронами. Солнце светит северное, нежаркое, мягкое. Да и в дождь здесь хорошо. Питеру идет дождь. Прикрыться плащом и, если только ботинки не промокают, часами можно мерить эти тихие набережные. Зияют арки ворот, и за ними (всегда!) мрачные дворы. А в этой части Фонтанки все дворы проходные — один в другой переходит. Извиваются туннели длинных арок и (если знать!) выводят в конце пути аж к Александринскому театру.

В одной из подворотен вход в сложную, многолюдную, путаную организацию, полную талантов, самолюбий, притворства, пошлости, рутины, обаяния, юмора, интриг, — ЛЕНКОНЦЕРТ.

Отец мой, Юрий Сергеевич Юрский, в последние годы своей жизни был художественным руководителем этого разудалого монстра. Ух, какое собрание людей! Тут были любимцы публики, которых ждали с нетерпением во всех лучших залах страны и которые делали по двадцать — двадцать пять концертов в месяц.

Тут были нелюбимцы публики, которые никому не были нужны, но которые, заводя корыстную дружбу с гастрольным отделом, делали по сто двадцать — сто пятьдесят концертов в месяц, подписывая фальшивые рапортички, являясь в треснувших лакированных ботинках и мятых бабочках в подвалы жилконтор и на чердаки красных уголков универсальных магазинов.

Тут был потрясающий конферансье — юморист Владимир Дорошев. Мой отец, который многого навидался и наслушался в жизни, который сам обладал блистательным даром смешить, хохотал над дорошевскими остротами и в момент их рождения, и потом дома, и на следующее утро, и при новой встрече с Володей. Позже мне довелось играть с Дорошевым в блестящих «капустниках» Александра Белинского на самых элитарных площадках Ленинграда и Москвы. Володя, как говорится, «укладывал в лежку» всю театральную элиту обеих столиц и нас, его партнеров, вместе с элитами. Блестящий острослов, импровизатор и полемист. И никогда — вот чудо: никогда! — не имел он настоящего успеха у публики, которая называется «широкой».

Тут были сверхпопулярные и при этом, несомненно, талантливые конферансье — куплетисты Рудаков и Нечаев. Тут блестящий и непритворно оптимистичный Бен Бенцианов. Еще не совсем ушел в полную самостоятельность и в свой звездный залет Аркадий Райкин, в прошлом ученик моего отца по школьному драмкружку в двадцатые годы.

Тут были чтецы — профессиональные выкрикиватели призывов и лозунгов во время первомайских демонстраций на Дворцовой площади. Фокусники, умеющие с гениальной легкостью красть часы с руки и подменивать карты. Эти быстро выходили на международную арену и, выучив несколько иностранных фраз, исчезали где–то на маршрутах бродячих цирков стран народной демократии. Тут были небывалые молодые акробаты, показывающие чудеса атлетики, но через пару лет спивавшиеся и менявшие сцену на службу грузчиков винных отделов гастрономов.

Расплывшиеся пожилые дамы со «штукатуркой» на лице — ведущие третьестепенных концертов, навсегда оглушенные бессмысленностью своего занятия.

Веселые пошляки, на многое не претендующие, но свое урывающие. Были люди, которые своей профессией сделали пребывание в курилке и рассказывание анекдотов с последующим надрывным смехом. Авторы — то слишком серьезные для эстрады, то недостаточно серьезные, но никогда не попадающие в точку. Певицы, выучившие за всю жизнь три песни плюс одну «на бис». Братья–аккордеонисты, исполняющие с нечеловеческой скоростью чардаш Монти.

Тут были артисты всех драматических театров Ленинграда, подрабатывающие на эстраде отрывками из пьесы «Кремлевские куранты» и исполнением рассказов А. П. Чехова.

И я там был, мед–пиво пил. В рот не особо много попало, а усов, по которым могло бы течь, тогда по молодости лет еще не было.

А у отца были. И усы, и бородка. В месиве Ленконцерта хлебнул он и радостей, и огорчений предостаточно. Но, не входя в подробности, чтоб не слишком задерживаться на одном месте в нашей прогулке, скажу только: Юрий Сергеевич в этой пестрой разноталантливой массе был самым культурным человеком. Его образованность, манера речи, стиль общения сильно облагораживали это учреждение. И люди (представьте!) это ценили. Одни — при жизни отца. Другие — путем сравнения, когда отец умер и руководить пришли новые люди.

Умер отец внезапно, пятидесяти пяти лет от роду. Прощались с ним в Театре эстрады. Гроб стоял на сцене. Толпа в зале, и в фойе, и на улице Желябова перед входом была (без преувеличения) несметная.

Минуем еще несколько домов. С каждым из них в жизни что–то связано, но… минуем… Вот и «Ватрушка» — площадь возле Чернышева моста. Стиль ее определяет выходящая сюда форсистая балетная улица Росси. Под стать ей арка, под которую ныряет транспорт, идущий в сторону Садовой. И тут же — поскромнее, победнее — отроги множества малых арок торгового Апраксина двора. Это все справа. А слева — башенки Чернышева моста. Четыре штуки — по углам. Темные, строгие. Конечно, поскромнее коней Аничкова моста, но тоже вполне ничего.

Если перейти мост и пройти по Чернышеву переулку всего один квартал, будет место, которое все знают как Пять углов. Здесь сходятся несколько улиц. И здесь, на Разъезжей, 5, — моя школа № 299. Учился тут с седьмого по десятый класс.

Я знаю, что нынче хорошим тоном считается вспоминать школу как каторгу, рассказывать, как школа мешала жить и развиваться, подавляла естественные желания, убивала любовь к литературе, науке, образованию и к жизни. У меня было не так. Ну что тут поделаешь: у меня в моей самой обычной мужской средней школе № 299 было не так. Школа мне нравилась, и окончил я ее с золотой медалью.

Дорогие мои учителя! Слеза и поклон вашему праху! Троих самых любимых назову: Андрей Борисович (прозвище Бык) — литература, русский.

Василий Матвеевич (прозвище Фока) — математика.

Валентина Лукинична — классный руководитель и французский язык.