Изменить стиль страницы

Когда вместе с затихающим последним аккордом, мягко взятым длинными пальцами Эдгара, смолк бархатный голос Эльжуни, в зале воцарилась тишина. Никто не осмеливался произнести ни слова. За окном продребезжал звонок трамвая, возвращающегося в Одессу. Наконец сама певица прервала молчание; обратившись к Эдгару, она что-то сказала ему о педализации. Только тогда все стряхнули с себя чары.

Мать поцеловала Эльжуню и, ничего не сказав о ее пении, попросила идти спать.

— Ты так устала…

Но Эдгар запротестовал. Ему хотелось слушать сестру еще и еще, хотелось досыта наговориться с ней о музыке. Ведь никто другой здесь не понимал его.

Ройская набросилась на Юзека с упреками. Оказалось, что он поужинал у Володи, который жил поблизости. В конце концов, преступление было не так уж велико.

Спыхала увел Юзека в комнату наверху, которую они занимали вдвоем. Дача была деревянная, старая, очень большая — добротный дом, какие строились полвека назад, — но эти комнаты под самой крышей нестерпимо нагревались солнцем.

Юзек тут же улизнул на балкон, откуда открывался вид на море. Сейчас оно серебрилось и шелестело. Спыхала вышел за Юзеком, стал рядом.

— Где ты был? — спросил он строго. — Зачем сказал матери неправду?

Юзек рассеянно взглянул на воспитателя.

— Ах, знаешь (он был с Казимежем на «ты»), я впервые в жизни был в ресторане с Володей. У «Жоржа». Ты не представляешь себе, что это за ощущение, — добавил он довольно равнодушно.

— Водку пил? — грозно спросил Спыхала.

— Водку? Нет! — ответил Юзек. — Вино!

— Ах боже мой! — вздохнул тот.

— Это хуже или лучше? — спокойно спросил Юзек.

— Сопляк! Я прав, пребывание в Одессе оказывает на тебя пагубное влияние. Я говорил об этом сегодня с твоей матерью.

— И что же мамочка сказала?

— Как всегда, ничего не видит. Ослеплена любовью к тебе. Моя бы воля, я немедленно забрал бы тебя отсюда в Молинцы.

— Вот и хорошо, что не можешь забрать. А скажи, — вдруг выпалил он радостно, — скажи, как поет эта Эльжбетка! Ведь чудо! Правда, Казек, чудо?

Он обнял Спыхалу за шею, и так стояли они, глядя в ночь, слушая говор моря. Над Одессой сверкало зарево огней, а здесь было темно и тихо. Спыхала не мог не согласиться с Юзеком — Эльжбета пела чудесно, и песня эта была прекрасна.

— Затаенная любовь, — прошептал Юзек, и этот шепот прозвучал проникновенно. — Затаенная любовь. Verborgenheit!

Спыхала глядел на огни Одессы, и его охватывало хорошо знакомое состояние. Неодолимое стремление плыть, словно во сне, ощущение взлета, парения, как бы бесплотного и в то же время творящего среду, в которой этот взлет совершается. Жажда риска, необычайности. В такие минуты все, что окружало его, казалось будничным. В этом взлете только пение Эльжбеты было вместе с ним.

— Verborgenheit, — повторил Казимеж с улыбкой и, освободившись от руки Юзека, ушел в глубь нагретой комнаты, сел на кровать. Юзек остался на балконе, и долго еще Казимеж не мог заставить его улечься.

Хвала и слава. Том 1 p2.jpg

III

По установившемуся обычаю на станцию за матерью выезжал Валерек. На этот раз вместе с ним собиралась ехать и Оля, но Валерек, жаждущий поскорей увидеть мать, услышать от нее одесские новости, вдохнуть запахи путешествия, которые она с собой привозила, уехал тайком от Оли и теперь в одиночестве ходил по перрону. Поезд из Одессы прибывал довольно поздно. Было уже темно, на слабо освещенных путях медленно, дремотно передвигались составы.

Жизнь станции, звонки, обрывки разговоров начальника с кассиром — во всем этом для Валерека уже было что-то сказочное. С раннего утра он носился по полю, сейчас его клонило ко сну, но он продолжал слоняться по перрону, ветер раздувал полы его пальто. Поезда все не было, и Валерек вышел на пристанционную площадь, к подъезду, где фыркали лошади, сидел на козлах кучер Илько и стояло несколько еврейских повозок.

Пахло пылью, едва виднелись в темноте недвижные деревья, позвякивали удилами невидимые лошади.

Наконец подошел поезд, светя двумя яркими фонарями, с шипением выпуская пар, — неторопливый и словно нагретый теплом летней ночи, из которой он вынырнул и в которую снова уходил.

Мать показалась Валереку молодой, изящной, еще более красивой, чем прежде, в этой новой шляпе с зелеными лентами. Он бросился к ней на шею, потом взялся тащить большие желтые коробки и кожаные чемоданы. По пути к экипажу Валерек рассказывал обо всех важных событиях — что в саду уже появились абрикосы, что он уехал тайком от Оли и что на ужин сегодня была качка.

— Боже мой, качка[5] на ужин! — удивилась Ройская. — Ведь это очень вредно!

Валерек смеялся:

— Это я только так называю. Кашка была, краковская кашка!

Экипаж увозил их в темную ночь, все дальше от станции. Было очень тепло, глаза уже свыклись с темнотой. Слушая болтовню Валерека, Ройская то и дело задумывалась: «Может, я и в самом деле напрасно оставила Юзека в Одессе? Может, Спыхала прав? Бедный мальчик!»

И она с каким-то страхом посмотрела на Валерека. Правда, с Юзеком у него мало общего, но ведь и для него через несколько лет начнется опасный период. Как все это сложно!

Валерек, загорелый, растрепанный, тихо сидел в глубине коляски. Ночь разморила его, он наконец умолк и уснул. Мать с любовью смотрела на спокойное, с правильными чертами лицо сына.

«Как он непохож на Юзека. У Юзека лицо такое изменчивое, и взгляд всегда такой беспокойный… Хотела бы я знать, какой была бы теперь Геленка! А Валерек истинно польский ребенок!»

Коляска подъехала к дому. На крыльце показались слуги и тетя Михася, родная сестра Ройской, как всегда с подвязанной щекой.

— Побойся бога, Михася, опять у тебя флюс!

Ройская сняла шляпу и вошла в столовую. Пан Ройский читал газету и поздоровался с женой довольно равнодушно. Оля, целуя тетку, покраснела до ушей. Ей хотелось тут же спросить, как решено — поедет ли она в Одессу, но не осмелилась. Оля смотрела на тетку большими голубыми глазами, и лицо ее выражало немой вопрос. «А Оля становится все красивее», — подумала Ройская.

И ласково улыбнулась девушке.

Оля была дочерью тети Михаси, уже в старых девах вышедшей замуж за какого-то сомнительного доктора. Тотчас после рождения Оли она осталась одна, доктор бросил ее, и ей с дочерью пришлось поселиться в Молинцах, примирившись с ролью приживалки. Оля была энергичной, крепкой девушкой, превратности жизни сделали ее не по годам взрослой. Свое униженное положение она переносила безропотно. Впрочем, Ройская относилась к ней нежнее, чем мать.

Ройский изучал земледелие по английским агрономическим журналам и пытался привить в украинском поместье английские способы ведения хозяйства. Он то увлекался разведением кур и уток, то брался за коневодство. Нужен был поистине самоотверженный труд эконома Троцкого и долготерпение великолепного украинского чернозема, чтобы Молинцы как-то выдерживали его безрассудные эксперименты. В этом году пришла очередь узкорядного посева пшеницы.

Оля толкнула под столом Валерека за то, что он без нее удрал на станцию, но Валерек, проснувшись, тут же опять стал клевать носом. Он не слышал, как поздно вечером пришел Януш Мышинский, их ближайший сосед, — молинецкий сад примыкал к парку усадьбы Мышинских.

Януш отнес спящего Валерека наверх, в его комнату, раздел, уложил и возле кровати оставил записку.

Затем он спустился к Ройской и с полчаса слушал ее рассказы об Одессе и о семье Шиллеров. Он уже собрался уходить, как вдруг Ройская сказала:

— Знаешь что, Януш, я хочу на днях отправить Олю на несколько недель в Одессу. Ты не мог бы ее проводить? Дорогу я оплачу…

Януш остолбенел от неожиданности.

— А отец?.. — только и сказал он.

Ройская улыбнулась.

— Это я беру на себя, сама с ним поговорю. Завтра утром я зайду или заеду к вам.

вернуться

5

Kaczka — утка (полъск.).