Изменить стиль страницы
…lebt dir noch einmal, liebe, der oktober,
und unser irrgang, unser frohe halt,
als wir durcb laubes lohenden zinnober….[91]

Ганя обращала его внимание на то, что сейчас не «Oktober», а только «April», и что на деревьях нет и признака киновари, а одна лишь всепобеждающая весенняя зелень.

Однажды Януш, Марре и Ганя отправились вверх, на Молькенкур, чтобы послушать концерт студенческого хора. Концерт должен был состояться в зале ресторана, где за длинными столами разместилось множество студентов Гейдельбергского университета, потягивавших пиво или легкое, но очень вкусное вино с местных виноградников. Хор выступал с эстрады.

Гвоздем программы были вальсы Брамса для двух мужских хоров и двух фортепьяно, знакомые Янушу еще по Маньковке и Одессе, где Эдгар частенько проигрывал их. В 1914 году Брамс был одним из самых любимых композиторов Эдгара. Студенческий хор превосходно исполнял эти вальсы, а молодой дирижер был выше всякой похвалы. Трое иностранцев, укрывшись в углу зала, с наслаждением слушали эти задушевные (innig) мелодии, полные туманной поэзии, неясных ощущений, тоски, восторгов, любви, мятущейся страсти. Первый же вальс очаровал их своей неопределенной тональностью, колеблющейся между мажором и минором, резкими скачками на целую сексту вниз; в высоких мужских голосах это звучало так, будто они захлебываются от неземного счастья, а низкие голоса тут же имитировали этот скачок на сексту, пока все не сливалось в сладкой, нежной гармонии и не растекалось в пиано под тихие звуки двух роялей, на которых играли два светловолосых бурша. Янушу вдруг вспомнилось романтическое полотно немецкого художника: двое друзей идут по лесу навстречу огромному восходящему месяцу, неестественно большому, проглядывающему сквозь ветви деревьев. Только здесь, в Гейдельберге, Януш понял, прочувствовал эту картину, и, понятая, она проникла в его существо навсегда, как проникают в нас лишь немногие произведения искусства.

— Где же наш юный паж? — спросил Марре Шуар, когда концерт близился к концу. — Почему он не с нами?

— Он сидит со своими коллегами вон там, у эстрады.

— Действительно! — воскликнула Ганя. — Но как странно он выглядит!

У самой эстрады за отдельным столом сидели члены корпорации «Боруссия» в цветных шапочках. Среди них был и поэтический Шнеефохт. Он чокался зеленым бокалом рейнского вина с коллегами и делал вид, что не замечает своих постоянных спутников по «Philosophenweg». Встретившись все же со взглядом миссис Доус, он слегка поклонился, но так, чтобы не заметили другие студенты.

Миссис Доус была в недоумении.

— Что с ним! Бедный Хорст! — сказала она.

Когда они вышли из Молькенкура и в теплых сумерках стали спускаться по темной тропинке к отелю (Янушу здесь было знакомо чуть не каждое дерево), Мышинский вдруг почувствовал, как кто-то взял его под руку, а над его ухом послышался шепот Хорста:

— Извините меня, но коллеги были бы очень недовольны, увидев, что я беседую с иностранцами, особенно с поляками. Сегодня был наш вечер, почти месса… Я не мог поступить иначе. На завтра нас всех приглашает к себе баронесса Икскюль… Опять будет Брамс.

На следующий вечер отправились ужинать к баронессе. Ей принадлежали великолепные старинные виноградники в окрестностях Шпейера, над Рейном. Утром они уже успели съездить туда и осмотреть могучие стены и башни шпейерского собора, в подземольях которого покоятся императоры Германии. Проводником был Хорст, он с глубоким волнением показывал им могилы. Ганя не могла понять, почему Хорст с таким чувством рассказывает об осквернении могилы императора Генриха IV и о том, как из его гроба вынули остатки плаща, который сейчас демонстрируется в кафедральном музее. А вечером опять был Брамс. За ужином у баронессы после каждого блюда подавали все новые сорта рейнских вин, одно лучше и старше другого. На десерт принесли такое, что вся комната наполнилась ароматом — крепкой до головокружения смесью запахов дубовой бочки и липового цвета. Когда Януш отставил в сторону рюмку, Марре Шуар возмутился.

— Пейте, пейте, еще не скоро вам представится случай отведать такого вина…

А после ужина профессор Шелтинг, превосходный музыкант, прошедший школу еще у Нейгаузов{117} в Елисаветграде, исполнил вместе со своим другом, историком религии Уде, две скрипичные сонаты Брамса. Из просторной гостиной дверь вела на террасу и в сад, непосредственно примыкавший к двору разрушенного замка; отсюда открывался вид на буковые рощи, на заросли плюща и на руины — на всю округу, которая уже утопала в вечерней дымке. И в этой гостиной расцвела вдруг музыка, привольная, текучая, быть может, более простая и ясная, чем вчерашние вальсы, но на редкость мудрая и всепрощающая. В полумраке слушали ее гости, расположившиеся в креслах и на диванах.

Хорст и Януш вышли вместе. Уже было темно. Януш жил внизу, в гостинице «Петушок». Ганя уехала к себе в отель в роскошном автомобиле, которым она почти не пользовалась здесь. Марре с профессорами остался у баронессы.

Хорст взял Януша под руку.

— Марре застрял там, — сказал студент. — Эти профессора выведают у него все секреты.

Януш рассмеялся.

— Но у Марре как раз нет никаких тайн. Уж если кто действительно окружен таинственностью, так это ваши профессора, хотя они и не исследуют атомов.

Хорст промолчал. Потом он начал снова декламировать стихи Георге. Только что прошел дождь, и улицы Гейдельберга были еще мокрыми. По длинной Университетской они шли к вокзалу. Прохожих было немного — в маленьких городках ложатся спать рано.

Януш спросил:

— Ты любишь французов?

Хорст опять промолчал. И вдруг произнес сдавленным голосом:

— Я их ненавижу!

— Ну вот! К чему же эта музыка, и стихи, и этот чудесный городок, если вы полны ненависти?

— Мы ненавидим, это верно, но в нашей ненависти заключен героизм.

— В самом деле? Ты в этом уверен?

— А если мы с тобой встретимся лицом к лицу?

— Как это понимать?

— Друг против друга.

— Э, мой дорогой, жизнь может сыграть с нами любую шутку. Ну что ж, я буду стрелять. Думаю, и ты тоже не станешь читать стихи в такой момент?

— Нет, я буду читать стихи и буду стрелять.

Януш тихонько рассмеялся.

— Ты несносен, Шнеефохт…

— А ты чрезмерно благодушен, — пробурчал Хорст.

Прошли сутки. Поздно вечером Ганя и Януш сидели у окна, того самого окна, что выходило на юг, в долину Неккара, на Людвигсхафен и Мангейм. Оденберг был погружен в темноту, и время от времени там сверкали молнии. Надвигалась весенняя гроза. Ганя пространно рассуждала о любви. Они сидели вдвоем в одном кресле, прижавшись друг к другу, и Януш, обласканный, приголубленный ею, ощущал под своей ладонью это прелестное, упругое тело. Он молча гладил ее волосы. Потом встал.

— Знаешь, — сказал он, — мне больше нравится, когда ты молчишь. Как в Париже. Правда, там не было таких пейзажей, и этих каштановых рощ, и Хорста — маленького «пажа» Марре Щуара, и обезоруживающей музыки Брамса. Но, понимаешь, я предпочитаю атмосферу моей оранжереи: там я вышел — и вокруг меня свежий воздух, и запах навоза, и зреющие хлеба, и пес Фрелек, который так любит лаять на ласточек, и Фибих, утверждающий, что «садоводство способствует хорошему настроению». И я решил вернуться туда. Поезд на Берлин отходит в двадцать минут первого.

Ганя беспокойно пошевелилась.

— Ты не останешься?

— Зачем? У тебя есть свой Эванс, или Доус, или свой Марре…

— Ох, нет!

— Кто его знает? А я не могу здесь… Мне сейчас совсем другое пришло в голову. Ты бывала когда-нибудь в Кракове?

— В Кракове? Нет, никогда.

— Ну вот, а я отсюда поеду прямо в Краков. Мне хочется сравнить два эти города: Гейдельберг… и Краков.

вернуться

91

…еще раз вспомни, дорогая, октябрь,
и наши странствия, и наш счастливый плен,
когда мы сквозь листву, пылающую киноварью…