— Ишь как, — пробормотала бабка. — А отец-то, чай, любит тебя?

— Любит, — сказал Валька. — Только он ее боится. А так он хороший.

Бабка потыкала костлявой рукой Вальке в голову — считай, погладила — и вздохнула:

— Учишься-то хорошо?

— Каникулы сейчас, — уклонился Валька от ответа.

— Ну ты поиграй, поиграй, малый, а я посижу на солнышке. Внук у меня… Бо-ольшой ученый стал. Письма теперь все шлет, к себе зовет. — Она помолчала. — Сына-то убили у меня… Один внук остался. А невестка все бегала-хлопотала, а потом, узнала когда, руки на себя наложила.

— Фашисты убили? — тихо спросил Валька.

— Фашисты… фашисты и есть… — В груди у бабки что-то забулькало-заклокотало. Она передохнула. — Уеду, правнуков нянчить уеду. Тоска мне здесь-то.

…Жара спадала. Тень от груши передвинулась к тропочке, дотянулась до забора, стала медленно вползать на него. Оживленно переговариваясь, протопала по улице группа людей. Люди семьями возвращались из парка. Кто-то протрещал по забору палкой: тра-та-та-та…

— Пойду, — поднялась бабка. — Скоро, чай, и твои придут… Ты, гляди, с огнем не балуй под крыльцом-то. Долго ли до греха!

— Не буду, — пообещал Валька.

Он проводил бабку за калитку, смотрел, как она переходит дорогу. Хатка ее стояла наискосок. Потемневшая, с покосившимися наличниками над ясными окнами, за похилившимся палисадничком хатка была похожа на бабку: маленькую, глазастую, в ситцевом передничке поверх темного платья. Только платочки на головах разные: крыша у хатки зеленая, облезлая, а косынка у бабки пестренькая, веселая.

— Бабушка! — нерешительно позвал Валька.

Бабка остановилась:

— Чего, милый?

— Вы приходите еще, — стесняясь чего-то, попросил Валька.

— Приду. Беспременно приду. Только уж с огнем-то не шали Христа ради.

— Я, честное пионерское, не буду.

Валька загляделся на бабку: вот она дорогу перешла, калитку открыла, вот ее косынка в окне промелькнула… Раздумался Валька и не заметил, как подошел отец с мачехой.

— Как ты провел день? — Зоя Михайловна во двор шагнула, соломенную шляпку за спину забросила. Платье на ней легкое, прозрачное, ветерок цветы шевелит-разбрасывает, Зоя Михайловна подол рукой поправляет. — Кто-то был?

— Никого не было.

— А это что?

Валька даже поперхнулся: секретная лазейка под крыльцо оставалась открытой.

— Что это?

— Это… это доска. Оторвалась доска! — Валька кинулся к доске, приладил ее, застучал по ней кулаком. — Я ее прибить хотел!

— Подожди! — Зоя Михайловна прищелкнула пальцами. — Сережа, будь добр, загляни под крылечко.

Доска упала.

Отец поставил сумку на землю, опустился на корточки, просунул голову в лазейку… Протиснулся дальше: Валька не сводил взгляда с его икр, туго обтянутых штанинами. Теперь ничего нельзя сделать. Сейчас отец вылезет и…

Утром Валька рано встал и на улицу вышел, потому что разговор в спальне услышал:

— Ты губишь его своей мягкотелостью! Он вырастает… Он стоит в углу, а по затылку видно, как он кривляется и смеется. Это ему потеха. Я для вас обоих — потеха!

— Но, Зоинька… я всегда считал телесные наказания…

— Он считал! Макаренко! Ты не видишь, куда он катится? Где твое мужское слово? Власть отца?

…Отец вылез, отряхнул ладони:

— Сырость. Когда крыльцо моешь, воды много льешь. — Он взял доску, поставил на место, пристукнул. — Ничего там нет.

Отец хмуро отвернулся, пошел к рукомойнику.

«…Прощай! — думал я об отце. — Сейчас мне двенадцать, через пять — будет семнадцать, детство пройдет, и в мальчишеские годы мы с тобой больше не встретимся.

Помнишь, как в глухом лесу звонко и печально куковала кукушка и ты научил меня находить в небе голубую Полярную звезду? А потом мы шагали на огонек в поле и дружно распевали твои простые солдатские песни.

Помнишь, как из окна вагона ты показал мне однажды пустую поляну в желтых одуванчиках, стог сена, шалаш, бугор, березу? «А на этой березе, — сказал ты, — сидела тогда птица ворон и каркала отрывисто: карр… карр!» И вашего народу много полегло на той поляне. И ты лежал вон там, чуть правей бугра, — в серой полыни, где бродит сейчас пятнистый бычок-теленок и мычит: муу-муу! Должно быть, заблудился, толстый дурак, и теперь боится, что выйдут из лесу и сожрут его волки.

…Прощай! — засыпал я. — Бьют барабаны марш-поход. Каждому отряду своя дорога, свой позор и своя слава. Вот мы и разошлись…»

Валька отложил книгу и прикрыл глаза.

Теперь будет так: «Это что такое?» — спросит отец. Обольется Валька стыдом за него, голову виновато опустит. «Что это такое, — спрашиваю?» — повысит голос отец и шагнет ближе, дрожащими пальцами расправляя ремень. Захлебнется Валькино сердце… «Проси прощения!» — чужим голосом прикажет отец. «Сам проси!» — крикнет Валька, и тогда… Будет ночь впереди и горящая поясница. А за ужином изучающая улыбка мачехи и суровое покашливание трусливого человека. И горький хлеб вприкуску с молчанием. Теперь будет так…

Книга падает на пол.

За окном глухая ночь. Давно прекратился шепот в спальне. Тускло горит ночничок. Валяется на полу запретная книга. В книжном шкафу торчит забытый мачехой ключ. Пусть торчит, пусть валяется. Теперь будет так…

…Прощай! — засыпает Валька. — Бьют барабаны марш-поход. Каждому отряду своя дорога, свой позор и своя слава. Вот мы и разошлись…

Семнадцать шагов

В четвертом «В» двадцать две парты, стол, стул, плакаты на стенах… Над классной доской портрет бородача. Валька назвал его Гамалея, а учительница услыхала и мимоходом поправила: «Это не Гамалея, Сорокин». С тех пор зовут бородатого Не-Гамалея-Сорокин. Глядит Не-Гамалея в класс, хмурится: порядки ему не нравятся.

Учительница, Анна Владимировна, молодая, первый год учит.

«Завтра у Анны Владимировны день рождения! Всем явиться в парадной форме и на уроках вести себя хорошо!» Это вчера Тамара Семенова объявила. Тамара — начальство, две нашивки на рукаве. А сегодня все поздравляли учительницу. И Валька тоже поздравлял. Он подошел последним, сказал:

— Поздравляю, Анна Владимировна! — и положил перед ней девчоночью скакалку.

— Это что? — Учительница распутала веревку, удивленно брови-ниточки вскинула. — Это зачем?

— Это скакалка. Прыгать и скакать, — объяснил Валька. — Вот так, — и показал, как это делается.

Смеялись весь урок. Анна Владимировна от подарка отказалась. Валька обиделся. На переменке скакалку из кармана достал и попрыгал маленько. Учительница покраснела и сказала:

— Не паясничай.

Анна Владимировна, гладко причесанная, в темном с белыми пуговицами костюме, со строгим лицом между парт ходит.

— Что вы знаете о своем городе, ребята?

Валька за окно смотрит: города не видать. За окном школьный сад. Деревья в саду побурели, ветки набухли, набрякли: тронь ножичком — и сок выступит.

— Что вы знаете о своем городе, ребята? — Анна Владимировна прическу поправляет, прохаживается. — Сорокин! Что ты знаешь о нашем городе?

— О городе? — Валька очнулся, встал, парту погладил, кусок краски-замазки отколупнул. — О городе… Зимой он белый-белый, а летом зеленый.

— Отлично!

— В городе много садов… Парк культуры и отдыха… Парк отдыха и культуры…

— Ну?.. А еще что?

Очень тихо, когда все ждут. Очень трудно, когда все смотрят. Валька переступил с ноги на ногу. Поежился.

— Ничего ты не можешь, Сорокин! Хулиганить только можешь.

— Могу. Почему не могу. — Валька побагровел, сбычился. — Я, может, все знаю, только сказать не могу.

— Может, это секрет?

В классе фыркнули, кто-то потихоньку мяукнул. Валька оглянулся — притихли.

— Может, ты все-таки поделишься с нами? — Анна Владимировна повела рукой. — Видишь, как ждут тебя все. Дети, давайте хором попросим Сорокина…

— Не надо! — хмуро сказал Валька. — Я расскажу…

— Ну вот и отлично! — Анна Владимировна улыбнулась, круто повернулась на каблучках. — Тихо, дети!.. Можно к доске, Сорокин. Выйди, мы на тебя посмотрим.