Изменить стиль страницы

Ему вдруг мучительно захотелось теперь поговорить с кем-нибудь об этой милой далекой родине, о родной вере, ко­торую он променял на чужую, вспомнить молодые годы, перенестись мыслью в тот край, потерянный давно-давно, но постоянно живущий в сердце, как будто бы только вчера он пил днепровскую воду, как будто вчера слышал, как мать его поет за прялкою.

«Господи! — думалось ему. — Есть у меня теперь всего вдоволь: и поесть, и попить, да нет души родной, с кем бы поговорить об Украине, о родной вере, о родных лю­дях...»

Возбужденный и вином, и своими думами, он встал и по­шел к старому гетману-невольнику. Тот сидел прикованный к борту и молча смотрел, как на высоких башнях и мина­ретах медленно погасал багровый свет солнца, спускавшего­ся в море. Сколько лет уже он смотрит на этот закат солнца в чужой стороне и всякий раз вспоминает закат его там, далеко, в незримом родном краю...

— Прости меня, батьку! — упавшим голосом заговорил потурнак, приближаясь к гетману.

Последний поднял голову и грустно посмотрел на говорив­шего.

— Прости, батьку, — повторял потурнак.

— Бог простит, и я прощаю...

Через минуту потурнак, припав на колени, дрожащими руками размыкал кандалы на руках и на ногах у гетмана.

— Пойдем, батьку, ко мне... Я тебя угощу... да об вере христианской поговорим...

У старого гетмана блеснул в глазах какой-то таинствен­ный огонек, но он силою воли загасил его и молча пошел за потурнаком, провожаемый недоумевающими взглядами других невольников...

XXII

Иляш-потурнак привел старого гетмана в свою каюту, что была бок о бок с роскошною каютою паши, и стал уго­щать его всем, что у него было. Гетман не отказывался от угощения, но пил очень осторожно, между тем как по­турнак, уже и без того подвыпивший, теперь, на радостях, что по душе сошелся с почетным земляком, глотал разно­образные вина чарку за чаркою, постоянно чокаясь с дорогим гостем. Он уже не замечал, как гость, вместо того чтобы подносить чарку к губам, через каютное окошечко ловко выливал ее в море. Он только бессвязно бормотал об Украине, о проклятой турецкой вере, о том, что он поне­воле сделался галерным ключником.

Кончилось тем, что потурнак, во время самого разгара угощения, положив голову на стол и бормоча бессвязные речи, заснул.

Старый гетман, оглядевшись кругом и убедившись, что пьяный потурнак спит мертвецким сном, упал на колени и стал тихо молиться. Седая голова его долго лежала на полу каюты. Но вот он приподнялся...

— Господи! Изведи из темницы душу мою и души рабов твоих, козаков, — шептал он, поднимая руки к небу.

Затем он встал, тихо отстегнул от пояса потурнака огром­ную связку ключей и спрятал их в карман широчайших, давно истрепанных казацких штанов своих. Осторожно выйдя из каюты и затворив ее, гетман тотчас же бросился к невольникам и торопливо стал отмыкать их кандалы...

— Батьку!.. Мати божа! — невольно вырвалось у не­счастных.

— Молчите, детки! Тише, тише! — останавливал их гет­ман.

— Батьку родный! Господи!

Расковав несколько человек, гетман разделил между ними всю связку ключей.

— Идите, детки, один другого отмыкайте, да только кан­далы с ног и с рук не скидайте, а полуночной поры дожи­дайте.

— Добре, батечку родный, добре!

— Да ключи, детки, назад мне принесите.

— Принесем, батьку.

Казаки бросились расковывать друг друга. В несколько минут все невольники были раскованы, но кандалов с себя не снимали.

Получив обратно ключи, старый гетман пошел с ними в каюту потурнака. Тот продолжал спать, всхрапывая на всю галеру. Кишка Самойло снова прицепил ему ключи к поясу и осторожно взял за плечи.

— Брате Иляше! Брате Иляше! — будил он спящего.

— Какого тебе чорта! Прочь! — бормотал пьяный.

— Да ты бы лег на постель; иди — я доведу тебя...

— А ключи где?

— Вот у тебя на поясе.

Пьяный ощупал связку ключей.

— Добре... веди меня... а сам пей...

С трудом Кишка уложил пьяного на койку и, трижды пе­рекрестившись, вышел из каюты.

Воротившись на свое место, гетман, по примеру других невольников, вложил свои руки и ноги в кандалы, да, кроме того, обмотал себя трижды особою железною цепью.

Между тем, ночь давно уже окутала мраком и землю, и море. По городу и по пристани кое-где мигали огоньки. Дневной шум стихал, замирая, тишина опускалась и на го­род, и на пристань, и на море; только лай собак от времени до времени нарушал ночное безмолвие.

Скоро, однако, берег оживился и замигал огоньками. Это Алкан-паша, в сопровождении янычар, возвращался к себе на галеру.

Он взошел на палубу с частью своего экипажа, так как большая часть янычар, наугощавшись в городе, повалилась спать прямо на пристани, вповалку. Менее пьяные остались с пашою, который, взойдя на галеру и увидев, что все не­вольники сидят на своих местах, прикованные к опачинам, остался вполне доволен порядком на судне и своим верным ключником, хотя этот последний, против обыкновения, и не вышел его встретить. Паша понял, что его ключарь пьян, и не велел его будить.

— Не шумите, — сказал он, обращаясь к своему экипа­жу, — пускай спит мой верный раб, ему нужен отдых. Про­йдитесь по рядам невольников и осмотрите, все ли они хо­рошо закованы.

Янычары зажгли фонари и отправились на ревизию. Но так как и они все были порядочно навеселе, то и осмотр про­извели поверхностный: убедившись, что кандалы у всех не­вольников на месте, они уже не обратили внимания на замки и доложили своему владыке, что все обстоит благополучно.

— Почивай спокойно, звезда Трапезонта! Аллах за тебя не спит, — сказал первый евнух.

— Не бойся ночи, солнце Анатолии! Верного тебе аллах послал ключника: он всех невольников рядами посажал, ручными и ножными кандалами их сковал, а Кишку Самойла тремя цепями связал, — пояснил другой.

Алкан-паша окончательно успокоился, и голова его, отя­желевшая на пиру еще, погрузилась в глубокий сон... Ему грезилась его золотокосая, с глазами газели, невеста, пре­лестная Фатьма, и мрачные видения уже не терзали его... Он плыл с своею красавицею по Босфору и Золотому Рогу, а с берега им салютовали цареградские пушки...

Мертвым сном спала и вся галера...

Нет, не вся... Вон кто-то поднимается среди рядов неволь­ников... Месяц, выглянувши из-за тучи, серебрит чью-то голову... Это седая голова Кишки Самойла... Он тихо снимает с себя цепи, так тихо, что ни одно звено не звякнет, поднимает голову к небу, крестится, а потом нагибается через борт... Тихое звяканье цепей... Плеск воды... Это цепи рабства и неволи упали в море...

Старый гетман осторожно пошел по рядам невольников, из которых ни один не спал: все ждали рокового момента, и у всех в руках находились кандалы, снятые тотчас по осмотре их янычарами и евнухами.

— Ну, детки, панове молодцы, пускай вам бог помога­ет! — говорил Кишка, проходя по рядам.

— Теперь кидайте кандалы в море, да только железом не брязчите: турчина не будите.

Сонное море, тихим, но могучим дыханием дышавшее у берега, сотнями всплесков отвечало на эти слова старого гетмана: это падали в море кандалы, столько лет до костей протиравшие казацкое тело в горькой неволе. Месяц, совсем выбравшись из-за туч, обливал бледным светом эти полуго­лые прикрытые рубищем тела, эти косматые, нечесанные, но теперь высоко поднятые головы, эти худые, загорелые, из­можденные, но теперь трепетавшие счастьем и энергией лица.

— Детки! — продолжал тихо гетман.

— Забирайте те­перь у сонных янычар сабли булатные [Булатная сабля — сабля из булата — особо прочной стали], да мечи острые, да мушкеты.

Казаки как кошки тихо расползлись по галере, ища ору­жие. Скоро они опять собрались около гетмана — кто с ружьем, кто с саблею, кто с кинжалом.

— А мой турчин было проснулся, так я его на месте зако­лол.