Желание в Инфанте было неистощимо. Ее тело всегда вело в бесконечный лабиринт наслаждения. Янтарная Ночь не уставал ласкать эту плоть, всю сплошь из округлостей. Даже во сне его руки продолжали блуждать по телу Инфанты, сжимать его в объятиях. Связь, которую он поддерживал с нею, напоминала отношение избалованного ребенка, лакомки, к пирожным, сластям, сливочному мороженому — к пище отнюдь не основной, но потребляемой исключительно ради желания или каприза. Пища для удовольствия, для утоления вовсе не голода, но простого хотения, где вкус подлинного голода устраняется, пропадает. Он объедался ее прелестным телом, словно в приступе булимии, обжорства. До отвращения.
На пятый день своего заточения с Инфантой, вечером, когда он вдруг проснулся на ковре в ворохе измятых простыней и покрывал, где они оба недавно катались во время своих послеполуденных утех, и увидел наготу обоих тел, освещенных красноватым светом закатного солнца, ему почудилось, будто с них содрана кожа, — конечности окровавлены, лицо и руки обожжены пламенем. Ему показалось даже, будто он чувствует пресный запах крови. Запах напрасно пролитой, уже прогорклой крови. Вдруг ставший тошнотворным запах их тел, изнуренных беспрестанным трением друг о друга. Запах любви, сведенной к прихотливому блуду, горечь опавшего желания, в котором так и не нашлось места для подлинной нежности. Запах холодного семени и пота. И тогда вдруг тело Инфанты, это прекрасное в избытке тело, которое всегда было ему усладой, отделилось от него, от его плоти, от его члена, откатилось очень далеко. Он встал, поспешно оделся, и ушел, не разбудив ее. Сбежал, со странным ощущением гниющей крови на всем теле.
Розелен Петиу еще не раз навещал Янтарную Ночь — Огненного Ветра. Этот жаждущий любви подмастерье-заморыш, этот безнадежно влачивший свои горести нескладный мальчишка и раздражал его, и интриговал. Ему так и не удавалось составить точное мнение на его счет, неясное смущение, которое заронил Розелен в его душе, было гораздо сильнее презрения, которое тот при этом внушал. Однако этот прирожденный идиот, этот дерьмовый недоносок, как он называл его про себя раздраженно и пренебрежительно, не выходил у него из головы, затрагивал в нем что-то неуловимое.
А все потому, что Розелен терзал его память, угрожая всем защитным укреплениям, которые он возвел в своем сердце и сознании много лет назад, ибо своими простоватыми и такими искренними словами он, в сущности, лишь признавался ему в его же собственных муках — былых муках, отвергнутых и преданных забвению.
В течение целого месяца посещения Розелена следовали одно за другим, становясь все чаще и длиннее. А он, Янтарная Ночь — Огненный Ветер, не мог помешать себе ждать их, страшась при этом. Он позволял ему говорить, говорить без конца — о своем острове, о сводящем с ума ветре, об отце, чей взгляд опустошили море, свет, соль, а под конец горе; о матери, у которой ветер похитил рассудок и жизнь. Мать, столь же безумная, как и его собственная, испускавшая те же крики — словно шипы в сердце сына, и отец, столь же слабый, как и его собственный, скоропостижно ссохшийся в своем теле под действием вдовства. Еще Розелен часто говорил об одной молодой женщине по имени Тереза; он знал ее с детства, с той поры, когда она регулярно приезжала на их остров во время каникул. Он говорил о ней, как о сестре, старшей сестре, любимой без ревности. И это тоже отсылало Янтарную Ночь к собственной истории, к Баладине. Тереза жила не в Париже, но скоро должна была приехать, чтобы повидаться с ним, Розеленом, и это обещание наполняло его бесконечной радостью. Он писал Терезе каждую неделю, и свои письма на дно чемодана не бросал. Отправлял их ей все до единого. И она на них отвечала.
Всем этим Розелен приводил в замешательство Янтарную Ночь; он ему представлялся двойником-перевертышем себя самого, странным негативом. Эта рана, с самого начала пометившая их обоих, обратилась покорностью, нежностью, смирением у одного, и бунтом, гневом, гордыней у другого.
Но настал день, когда это различие, сближавшее их не меньше, чем разделявшее, превратилось в разлад. Ибо своими признаниями, воспоминаниями, кроткая речь Розелена в конце концов пробила столько брешей в памяти Янтарной Ночи — Огненного Ветра, так разрушила его оборонительные укрепления, что вырвала из немоты все его прошлое. Его мучительное, ненавидимое прошлое.
Прошлое-враг — вот что опять возвращалось к нему, опять совершало над ним насилие. Не с уродством и безумием какой-то старухи, но с простотой слова и чистотой сердца заблудившегося в городе большого ребенка.
Город, все тот же город, с его встречами, случайностями, с его ловушками. Он-то полагал, что обрел здесь забвение, тщательно готовил план дальнейшего бегства, хотел, чтобы тут навсегда умолк, задохнувшись средь камней и битума, этот смертельный припев предательства; но город не переставал оборачиваться против него, тоже предавать. Снова ему швырнули, словно старую грязную тряпку, все его прошлое — прямо в сердце. Мать, отец, брат — гнусный трехглавый зверь, гримасничавший в его снах, которому никак не удавалось перерезать шею.
Тогда Янтарная Ночь — Огненный Ветер разъярился и против города, и против Розелена.
Но и сам город разъярился — против всего. Он тоже исступленно обратился против своего прошлого, против своей истории. Впал во гнев, призвал к мятежу. Ибо той весной зацвели не только деревья в парках, не только каштаны и платаны зазеленели вдоль бульваров, той весной странно зацвели сами улицы. Сумасбродные настенные надписи оплели все фасады своими лозунгами и рисунками, словно сеткой красного плюща; бумажные плакаты забрызгали стены своими красками, такими яркими, что, казалось, хотели затмить день. Один из этих плакатов гласил: «Красота — на улице». Там была изображена юная, устремленная вперед девушка с поднятой рукой, готовая метнуть камень. Камень против всего, против всех.
В том и была красота этого странного месяца мая, воспевавшего не пору вишен, но пору булыжников: разлет камней. Булыжники, впрочем, восприняли и цвет и вкус вишен, по крайней мере для тех, кто заявлял: «Я балдею от булыжника!» Камни выворачивались из мостовых, катились, словно галька, по тротуарам. «Под мостовыми — пляж». Но камни мостовых были уже гораздо больше этого, они становились словом, большим каменным алфавитом. — «Люблю тебя!!! О! Скажи это камнями!!!» Даже любовь провозглашалась бросками камней, как и красота, как и счастье, которое кое-кто объявил «перманентным состоянием», тогда как другие утверждали с достоинством: «Счастье — дерьмо».
Метаморфоза камней была бесконечна; они заменяли жесты и слова, речи и действия. Власть. Ибо они хотели установить новую власть, все эти поборники булыжника, — власть сплошь из наслаждения и воображения. И они хотели этого немедля. «Кайфуйте здесь и сейчас!» Тогда, рифмуя «конституция» и «проституция», они заменили бюллетени для голосования на булыжники, которые казались им гораздо более эффективным и быстродействующим средством.
Машины взрывались, зажигая вдоль водостоков, где были припаркованы, огромные огненные шары, трещавшие, как фейерверки. Ибо даже в гневе своем город сохранял праздничный вид. Люди вдруг перестали ходить по своему городу, как по скучному лабиринту улиц, размеченному повседневностью, но бежали во все стороны, горланя что есть мочи, захватывая приступом автобусы, заводы, общественные здания, школы и университеты, и беспрестанно обвиняя друг друга в ошеломляющих диалогах. Ибо слово раскамнялось, брызгало отовсюду, становилось криком и песней, заклятьем, провокацией. Пространство и время города уже не управлялись порядком, работой, привычкой, но перевернулись с ног на голову, превратились в огромный балаган, сплошь из неразберихи, воодушевления, неожиданности. «Надо систематически искушать судьбу».
Город играл в революцию, и некоторые в нее поверили. Но то была всего лишь яркая вспышка, и многие из тех, кто поднялся на баррикады, принимая себя за настоящих солдатиков, отважно сражающихся ради завтрашних дней с их веселыми песнями, быстро расстреляли патроны своих иллюзий. Завтрашние дни вскоре охрипли, запели очень фальшиво и опять стали нести вздор. Впрочем, некоторые из самих бунтарей, более проницательные, чем их товарищи, влюбленные в свои камни и верившие, будто обладают гениальным реализмом, «требуя невозможного», вскоре проявили осторожность и заявили напрямик: «Товарищи, вы копаетесь в мушином дерьме!»