— Ага, — кивнул он. — А ты?

— Ну, откуда? У меня это страдание только через десять дней.

— У тебя — переэкзаменовка?

— Да нет. Я на подготовительных. Долго объяснять. В общем, тот же аттестат, но только экстерном.

— Ты всегда мудрил, — сказал Гришка. — Ну и хлев у тебя. Хоть бы подметал, сталинский сокол.

— Сокол — это теперь ты. А я между землей и небом. Понимаешь — ни бум-бум. Особенно органику и электричество с оптикой.

— Ты же когда-то приемники собирал.

— Да когда это было! И то больше отец… Но все равно ничего не ловило. С тех пор я сильно разболтался.

— Из-за девочек?

— Из-за всего. Шамать будешь?

Выстрел заглянул в полупустую банку, вздохнул и повторил:

— Ну и сарай у тебя! Дай хоть умыться.

Он снял китель, стащил майку и ждал над тазом, пока ему полью, такой загорелый, широкогрудый, с бицепсами, хоть сейчас пролезай под канат ринга. По сравнению с ним я был тюфяк, хоть жил в Москве и спорил с Козловым.

— Ты что, проездом в училище? — спросил сверху.

— Смотря как получится. Мне к двум генералам надо. От них зависит, — замотал он чернявой башкой, затыкая уши пеной. — Дай полотенце.

— А грязнее нет? — спросил, когда кинул ему свое вафельное.

— Пошел знаешь куда! — засмеялся я. Полотенце было только из стирки. Он обстоятельно обтер лицо, спину и руки.

— Куда теперь это? — показал на таз.

— Плесни с крыльца.

— Ну и порядочки у вас…

— Как в авиации. А правда, что в авиации нет порядка, потому что, когда его делили, она в воздухе висела?

— А ну ее… — сказал Гриня. — Я решил тикать…

— С чего?

— А так. Война кончилась, лучше поступлю в институт.

— Чего ж тебя понесло в спецшколу? На форму и паек. А, товарищ золотарь?

— А ты не смейся. У тебя мамаша главная инженерша…

— Чудак, это тебе старикан в проходной наплел? Никакая она не главная, это просто название такое. У нее даже подчиненных нет.

— Все равно. «Литер» уж как-нибудь имела, и отец с фронта сало слал… А моя — что? Техник. И пахан живет отдельно.

— Тикай, — сказал я. — Мне не жалко. Я ж просто так спросил. У меня отец тоже левый вольт выкинул.

— Ушел?

— Непонятно пока. Женщину на фронте завел и — то ли никак не расплюется, то ли расплевываться не думает. Мать велела послать ультиматум: либо пусть бросает, либо я ему не сын.

— Что ж, правильно, — сказал Гриня. — Я тоже решил своему написать. Если поступлю в институт, пусть возвращается к матери и будет семья.

— Подожди, — сказал я, — ведь они уже лет десять не вместе! У него ж еще до войны родился ребенок?

— Ну и что, — сказал Гриня. — Ребенок ребенком, а к матери пусть возвращается.

Я не стал спорить. Уже совсем рассвело. Надо было или ложиться, или дотягивать до утра. Но будильник у нас ненадежный, и я боялся проспать кинотеатр.

— Давай подзаправимся, — сказал Грине. — Куча консервов. Литерные. Главная инженерша оставила. Жаль, водку увезла.

— У меня есть, — сказал летчик.

Он достал из чемодана запечатанную бутылку и полбуханки ржаного.

— Московская! Дай тебя обниму.

— Брось… Ты что — выпивохой заделался?

— А что? Не все ж такие отличники. А водка — единственное, что не изменит. За твой приезд, институт и вообще чего хочешь!

Я отбил сургуч, налил в чашки, чокнулся и выпил.

— Давай еще, — сказал. — Мировая! Московская из города Днепропетровска.

— Ну и силен ты, Чкалов, — удивился Гриня.

— Не называй меня Чкаловым.

— А я думал: тебе приятно. Ты раньше все хвалился: я Чкалов, я Валерий. Думал, тебе приятно. Похож ты на Чкалова, как жираф на слона.

— Я Коромыслов. И никем мне больше не быть. Давай лучше выпьем.

Я снова налил. Чашки были для кофе. Грамм сорок вмещалось.

— За тебя, Гринька! Не нужно нам Покрышкина. Выйдет из тебя Туполев! Тьфу… Туполев сидит. Выйдет из тебя Ильюшин, Лавочкин, Петляков, а точнее, авиаконструктор Григорий Моисеевич Выстрел.

— Я — Михайлович, и, во-вторых, пишусь Выстрелов.

— Перекрасился? Ну, давай за то, чтоб краска не слазила. Не красней, Гриня. Все теперь так. Маркман письмо прислал, а на конверте — Марков.

— Тебе хорошо, — сказал летчик.

— Куда лучше!

— Есть Россия, — сказал он с обидой, — а мы — ее сыновья. Я в синагогу не хожу, в бога ихнего не верю, языка не знаю. Чем я не русский? Живу в России, и я ее сын. И ничем не хуже тебя.

— Да я не говорю, что хуже. Ты даже лучше. Просто свинство, что людям приходится менять фамилии. Война кончилась, евреев вон сколько поубивали. Их меньше стало, а антисемитизма больше.

По тому, как удачно вывелось, я понял, что уже малость поднабрался. У меня от водки всегда лучше формулируется.

— Ничего, — сказал Гриня. — У Сталина теперь руки дойдут до этого вопроса. Разберется.

— Ну, давай выпьем, чтоб разобрался, — сказал я.

— А что — думаешь, не разберется? Конечно, не просто это. Беспорядок всюду. Ты вон не можешь даже в своей конуре прибрать. Как сюда девочку водишь?

— А я ее не вожу. Я с ней по улицам гуляю. Я по одной стороне, она — по другой.

— Не любит?

— Нет, — мотнул я башкой, боялся сглазить.

— Давай лучше выпьем.

14

Но мы так и застряли на полбутылке. Этот спецура не умел пить, и мне надоело чокаться с его наперстком. Устал я до дьявола; спать хотелось, и спина взмокла оттого, что всю ночь не снимал рубашки. В воду хотелось, в речку или под душ.

Уже началось хождение по двору, за стеной в лаборатории заработал мотор, и вдруг, за моей спиной, в тамбурке, грохнуло ведро — я оглянулся и — господи! — на порожке стояла Александра Алексеевна.

— Гапа, Гапа! Где Гапа? — затарахтела, как двигатель на малых оборотах.

— Здравствуйте! — Это она сослепу разглядела Гришку. Тот смущенно натягивал китель.

— Моя тетка Александра Алексеевна, — сказал Гришке.

— А Гапа уже ж-ж-уу-уу-жжж! — повернулся к тетке. — Наверно, теперь в Варшаве «каву» пьет.

— Ты же сказал — не улетит. Ты еще говорил — погода… Я не могла вчера. Ночью у Егора был приступ. А тут еще… Вы что, водку пьете?

— Ага. Садитесь. Стопочку с нами, Александра Алексеевна!

Все-таки много во мне трезвону. Как выпью — охота, чтобы все видели: Коромыслов гуляет! А чего ей предлагаю? Она и дома не пьет.

— Я пошла, — говорит тетка, но не уходит, мнется. Вид у нее неловкий, растерянный и заодно какой-то недобрый.

— Садитесь, — уговариваю.

А чего ей садиться? Говорить нам с ней утром не о чем, особенно при Гришке. Не станешь ведь, не выспавшись, да при чужом человеке спорить, кто гениальней — Черчилль, Рузвельт или еще кто…

И тут мне вдруг в голову хлопнуло:

— Вы же должны были, Александра Алексеевна, сегодня на дежурство… Вы из-за Георгия Никитича не поехали?

— Да, из-за Егора, то есть… Неважно, я еще успею. Я на «эмке». — Вижу, она запинается. Чуть было не испугался: не умер ли старик… Но она бы сказала. Все-таки муж ей. Но чего она прискакала ни свет ни заря? Всегда такая. То мать ее в гости зовет — не докличется, а то вдруг тетка заявится да с ночевкой в самый неподходящий момент, когда у нас кто-нибудь из приезжих, и ни тпру ни ну — назад не подашься: комендантский час.

— А как Егор Никитич? — спрашиваю.

— Теперь уже лучше. А ночью совсем плохо было.

— А как же там без вас Павла Ильича в грузовик посадят? Шофера, наверно, сменили.

— Ах, вечно твой Павел Ильич! Павел Ильич!.. Свет клином на Павле Ильиче сошелся. Тоже мне Рыцарь печального образа! — крикнула тетка и, не попрощавшись, снова грохнула ведром.

— У вас тут все такие? — спросил Гришка.

— Ладно, — отмахнулся я и нагнал ее во дворе.

— Тетя Саня, что случилось?

— Ничего, — буркнула, задыхаясь. И вдруг следом как выпалит:

— Не ходи к нам, Валерий…

Я даже растерялся. Стоим у подъезда института, народ уже на работу тащится, а тут выясняй отношения.