Он странствовал целых два года, и, когда, худой, покрытый пылью, босиком и в лохмотьях, шел по своей деревне, не узнал его никто из соседей. Дойдя же до дверей отчего дома, он тихо постучался и молвил:
— Подайте, Христа ради, бедному пилигриму!
Мать, услыхав его, закричала:
— Ах, как надоели эти бродяги! И откуда только такая тьма бездельников, лентяев!
Но отец сказал из глубины своей спальни:
— Полно, жена, грех говорить так-то! Подай ему хоть в память нашего странствующего сына. Ведь, может, и он сейчас просит вот так же у чьей-нибудь двери!
И мать, ворча, достала хлеб с полки и отрезала на изрядное подаянье.
На другой день пилигрим опять пришел к дому и опять стал просить о том же:
— Подайте, Христа ради, добрая хозяйка!
— Как, ты опять явился! — ответила мать криком. — Я же тебе подала вчера, обжора!
— Слушай, жена, — сказал отец из глубины спальни. — Ты ведь тоже вчера ела, а нынче опять хочешь. Вспомни нашего сына — кто знает, где теперь он и что с ним? Подай ему хоть малость!
И опять мать смягчилась и опять сотворила подаянье. А на третий день стал просить Эспери свою мать уже о ночлеге:
— Добрая хозяйка, окажите приют на ночь!
И мать разгневалась еще пуще:
— Да ты, бродяга, рехнулся! Прочь с порога, не выводи меня из терпенья!
— Жена, прошу тебя, пусти его! — сказал отец, вздыхая. — Ведь кто знает, где теперь наше бедное чадо! Может, тоже просит где-нибудь ночлега.
И тогда мать распахнула дверь в хлев, в закут, и втолкнула туда сына, который и лег со всем смиреньем на солому среди скотины.
А наутро она вместе с двумя другими своими сыновьями пошла убирать скотину — и увидала: хлев весь залит светом; странник, мертвый, неподвижный, бледный, озаренный четырьмя горящими свечами, лежит на блещущей золотом соломе; паутина на балках сияет подобно алтарному убранству; очарованные быки и мулы стоят с полными слез глазами; воздух благоухает ароматом фиалок; лик почившего полон торжества и блаженства, в руках же почивший держит бумажку, записку:
— Я Эспери, сын ваш.
И тогда все пали перед ним на колени, крестясь и плача: Эспери стал святым.
<1931>
Волхвы
«Когда же Иисус родился в Вифлееме Иудейском, во дни царя Ирода пришли в Иерусалим Волхвы с Востока и говорят: где родившийся царь Иудейский? Ибо мы видели звезду его на Востоке и пришли поклониться ему…»
Старый провансальский поэт рассказывает, как они, детьми, встречали Волхвов на зимней, пустынной Арльской дороге.
Он рассказывает приблизительно так:
— Дети, — говорили нам матери в канун праздника Волхвов, — если вы хотите видеть их шествие к младенцу Иисусу, идите скорей им навстречу: уже вечереет. И несите им какие-нибудь дары…
И вот мы бежим, бежим по большой дороге на Арль.
— Дети, куда это вы так спешите?
— Навстречу Волхвам!
Мы бежим в наших провансальских колпачках, в маленьких деревянных сабо, с бьющимся от радости сердцем, жадно глядя в даль, в нашем воображении уже полную дивных видений, прижимая к груди наши дары: лепешки (для самих Волхвов), сушеные фиги (для их слуг и рабов), пучки сена (для их верблюдов)… Свищет ветер, холодно. Зимнее солнце склоняется к Роне. Ручьи подернуты ледяной коркой, трава по их берегам померзла. Краснеют безлиственные ветки ив, по ним зябко прыгают красношейки… И ни души кругом — разве какая-нибудь бедная вдова с вязанкой сухого хвороста на голове или старик в лохмотьях, который шарит под колючим кустом: не попадется ли улитка?
— Куда это вы, дети, так поздно?
— Навстречу Волхвам!
И опять вперед, еще резвей и веселей, вприпрыжку, бегом — по бесконечно белеющей дороге, выметенной зимним ветром… Крик, песенки, смех, головки назад — совсем молодые петушки…
А день уже на исходе. Колоколенка Майана давно скрылась за черными остриями кипарисов, кругом только голая, пустая равнина… Мы зорко рыщем по ней глазами: ничего, кроме игольчатых клубков перекати-поля, что мчит, крутит ветер по жнивью!
Впрочем, порой встречался какой-нибудь запоздалый пастух, который, завернувшись в свой истрепанный плащ, гнал домой свою отару.
— Дети, куда это вы в такую пору?
— Навстречу Волхвам… Не можете ли сказать, они еще далеко?
— Навстречу Волхвам? Ах да, правда, правда, нынче ведь канун их праздника… Они уже близко, вы их вот-вот встретите…
И опять вперед!
Но вот и совсем вечер. Солнце, преследуемое зимними облаками, спускается все ниже и ниже. Мы смолкаем, нам уже немножко жутко. Ветер еще резче дует навстречу, мы бежим уже не так резво… И вдруг:
— Вот они!
Из груди у нас всегда вырывался в этот миг безумно-радостный крик — и дивное, царственное великолепие ослепляло наши глаза: блеском, торжеством роскошнейших красок вдруг загорался запад. Там полосами пылал пурпур, золотом и рубином горел солнечный венец, раскидавший в зенит неба свои длинные зубцы-лучи…
— Волхвы! Волхвы! Видите венец, корону? Вон мантии, знамена! Вон кони и верблюды!
И мы замирали в изумленье, в восторге. Но не проходило и минуты, как все это великолепие, вся эта слава и роскошь гасли, исчезали, и мы снова, в большом разочаровании, оказывались одни, в сумерках, в поле.
— Где же они, где?
— Прошли за горами!
Стонала совка. Нас охватывал страх. Мы со страхом спешили назад, домой…
— Ну, что же, видели Волхвов? — спрашивали нас дома.
— Нет… Они прошли далеко, за горами.
— А вы шли по какой дороге?
— По дороге в Арлатан.
— Ах, дурачки, дурачки! Там Волхвов никогда не встретишь, нужно было идти по старой Римской дороге…
А если бы вы знали, что это за красота, когда они входят в Майан! Трубы, барабаны, слуги, рабы, верблюды… Теперь они уже в церкви, в Вертепе, поклоняются младенцу Иисусу. После ужина бегите скорей в церковь…
И мы наспех ужинали, бежали в церковь. Церковь была уже полна, блистала огнями алтаря, звездой, сиявшей над ним, и ярко озаренным Вертепом, где Волхвы в своих разноцветных мантиях — красной, синей и желтой — уже поклонялись младенцу Иисусу, полагали перед ним свои дары: Гаспар — злато, Мельхиор — ладан, Валтасар — смирну… И, как только мы входили, пробирались вперед между женских юбок, орган, сопровождаемый пением всех молящихся, медленно зачинал, а потом широко и грозно раскатывал свои мощные звуки величавый рождественский гимн:
1931
Святочный вечер
— А в наше время много всяких удивительных вещей случалось! Вот хоть бы взять эту историю с Белой Курицей. Немало доверчивых душ заводила она чуть не на край света. Раз чуть было не завела мою родную тетку. Вышла она как-то из дому, пошла собирать по пригорку хворост и вдруг видит: идет ей навстречу, идет и поклевывает чудеснейшая наседка, вся, как снег, белая, с янтарными лапками, с красным гребешком, сытая и гладкая, — просто загляденье. На деревне такой ни у кого не было, значит, чья-нибудь чужая, приблудная, — ну, понятно, тетка сейчас же к ней: «Цып, цып, цып!» Курица ничего себе, идет и клюет. Тетка нагнулась — та в сторону. Тетка за ней — она опять шмыг из-под ее руки и дальше. Тетка за ней, прибавляет шагу, опять ее настигает — нет, опять не тут-то было: скок из-под руки и трусцой вперед, — клюнет и опять засеменит, клюнет, клюнет — и этакой иноходью. А тетка все за ней, тоже уж рысцой: «Цып, цып, милая! Цып, чтоб тебя! Сядь, сядь, сядь!» А та будто и слушается — бежит, бежит и, глядь, присела. Но только присядет, только тетка, уж задыхаясь, вся в поту, чуть не со слезами, надбежит на нее, курица — кудах-тах-тах! — подпрыгнет, взовьется и дальше, да все ловчей, все резвей, а тетка за ней, уж что есть мочи, падая, спотыкаясь, вне себя от обиды, стыда и злости. Ах, проклятое отродье, только бы настигнуть — задушила бы, не давши пикнуть! Да вот, попробуй-ка, настигни! Опять обе бегут, опять скачут, и уж обе кричат: тетка — «Стой, такая-сякая! Стой!» А та: «А-а, кудах-тах-тах! О-о, кудах-тах-тах!» А уж не рано, а там уж и вечер, горы синеют, сумерки на все пали, деревня бог знает где сзади осталась, пошел кустарник, камни, скалы… «Дева Мария! — кричит наконец (моя) тетка, — спаси и помилуй!» И, конечно, как только назвала святое имя, нет тебе никакой наседки, только камни, кустарник да дикая темь ночи…