— Яков Демидыч, для чего ты на свете живешь?
— Как для чего? Вот ваш сад караулю.
— Да нет, я не про то. Для чего ты на свет родился, для чего на земле существуешь?
— А господь его знает.
— Значит, не знаешь?
— А кто ж это знает?
— Да ведь надо знать. Надо думать, додумываться.
— Я и думаю.
— Ну, и что ж ты надумал?
— Надумал-то? По совести сказать, не знаю.
— А может, ты живешь только для того, чтобы есть, пить, спать, потомство плодить и жить в свое удовольствие?
— Нет, это я бы заскучал.
— Значит, ты живешь не для этого? Но тогда для чего же?
— А чтоб радость была.
— Радость! А это разве не радость, — сладко есть, сладко пить, с женой красивой спать, богатым и почетным быть?
— Это сама собой.
— Значит, не в этом одном дело?
— Стало быть, что нет.
— А в чем же?
Думает. Потом смеется:
— В чем да в чем! Мы вот так-то возили раз с покойником родителем хлеб с поля, а я и пристань к нему, — что, да как, да зачем, — я тогда еще совсем коростовый был, — а он молчал, молчал, да и говорит, наконец: «Вот как пущу тебе, малый, по ушам кнутом, тогда узнаешь зачем!»
28 июня.
Завтра уезжаю на юг, хотя ехать уже не хочется: опять наступили прекрасные дни. Нынче Яков сказал мне:
— А народ у вас тут глупый, господа хорошие. Я вчера пошел на деревню серничков купить, иду задворками, а на гумне мужик стоит, а по меже ко ржам во весь дух бежит девочка лет семи али восьми… Бежит и навзрыд плача, спешит изо ржей телушку выгнать, а он стоит и орет на всее поле. Длинный, долговязый, морда злая, скучная — и орет безо всякой совести: «Опять телушка во ржи, так-то твою так? Ты так-то за ней глядишь, распротак твою так?» — Я просто диву дался, до чаго свинья, невежа! Можно разве так-то на свое дитя кричать?
— Ну вот, а ты говоришь, что лучше нашей державы и лучше нашего народа во всем свете нету, — сказал я.
— А що ж? — поспешно и бодро ответил он. — Конешно, нету. Только, конешно, нас учить надо. Кабы подойтить к этому самому дураку да дать яму, щоб красные сопли потекли, небось в другой раз не горланил бы так-то! А еще и то сказать: не все ж и у вас подобные. Я вот нынче утром пастуха у вас за гумном видел: ну, до чаго хорош! — сказал он, вдруг засмеявшись и засияв от восхищения. — Сядит на меже и портки себе жжет! Скотина по всему полю разбрелась, а ему и горюшки мало! — Вынул это стекло жгучее и наводит на портки: как солнце из-за облака выйдет — от порток дым столбом! Що ж, ты, говорю, дурак, делаешь, ай маленький? Ведь тебя жанить давно пора! А у него рот до ушей от радости: да уж больно, говорит, чудно, дяденька! — А где ж ты ее взял, это самое стекло? — А мне брат солдат принес… Нет, — сказал он с удовольствием, — наш народ хороший, обоюдный!
Я сообщил ему, что завтра уезжаю.
— Ну, що ж, — сказал он весело и равнодушно. — Дай бог час. Живы будем, еще, можа, повидаемся… А далеко едете-то?
Я ответил, что на юг, к морю, купаться.
Он весело изумился:
— Как купаться? Да вы бы дома-то, в речке? А какие же там жители? Наши ай немцы?
— Там больше татары, — ответил я.
— А! — сказал он, немножко насмешливо улыбаясь. — Этих я люблю. Они, слух есть, нами сто лет владали. А известно — конь ездока любит. Опять же смирный народ, ласковый. Скажешь ему: здорово, мол, князь, есть платки? — он так и вскинется весь: «Есть, бачка, есть!» — «А магометовы портки?» — «Тьфу, не хорошо, грех так-то говорить!» И больше ничего. Не то что жиды — те страшные обидчивые… А скучать вы не скучайте, — прибавил он неожиданно, уже давно, видимо, угадав, что мне не хочется и немного грустно уезжать, — это всегда так перед отъездом, все будет жалко чего-то, а в дороге, глядь, и разгулялся и забыл всех…
И, поднявшись, бодро пошел к огню, который, как всегда, пылал в земляной печурке против шалаша под липой, и на ходу легонько притопнул лаптями:
Приморские Альпы. 1927
Алексей Алексеич
Нелепая, неправдоподобная весть: Алексей Алексеич умер!
Всего нелепее то, до чего неожиданно умер он. Ведь еще только вчера, вернее, прошлой ночью, он был с нами, сидел, ужинал и, как всегда, говорил, говорил — то, что он говорил повсюду, за всеми ужинами.
— Как Чацкий, с корабля на бал, — сказал он вчера, входя в столовую.
Он сказал то, что неизменно говорил, приезжая на вечера к знакомым. Вчера откуда именно приехал он? Но, по совести сказать, разве мы знали когда-нибудь, откуда он приезжает? Да и знали ли мы вообще более или менее точно жизнь Алексея Алексеича, несмотря на то, что, кажется, не было человека во всем нашем петербургском кружке, который не был бы в приятельстве с ним? Знала, может быть, немного больше прочих его старинный друг, княгиня. А все прочие знали только то, что днем у Алексея Алексеича служба, дела, деловые завтраки, заседания, что по вечерам он не пропускает ни одной театральной премьеры, ни одного порядочного концерта, — музыку он действительно любил и понимал, — а ночью непременно где-нибудь ужинает — у Кюба, на Островах, у знакомых, — так что все, бывало, дивятся на него: и когда только успевает он спать?
— Как Чацкий, с корабля на бал, — сказал он вчера, входя в людную и светлую столовую, со своим обычным слегка насмешливым выражением лица.
И, как всегда, едва только он показался и сказал это, все встретили его хором радостных восклицании:
— А! Наконец-то!
И, с безразличной улыбкой пожимая руки, раскланиваясь, он прошел к своему месту за столом, безразлично поцеловал большую и жилистую руку своей соседки княгини, засунул угол салфетки за открытый жилет, взялся за бутылку и, как всегда, спросил:
— А вам, княгиня, позволите?
Княгиня ответила:
— Пожалуйста. Только немножко.
И он возразил опять-таки так, как всегда возражал в подобных случаях:
— Э, княгиня, что за счеты. Пить умереть и не пить умереть. Уподобимся, государыня моя, стрекочущу кузнецу, в зленом злаке сущу. В меру и во благовремении питие вредить не может. Лишь бы не упиваться до отвратности, — сказал он, не думая ни единой секунды о том, что говорит. — Лишь бы не сравняться с пьяницей богомерзким. Ибо что есть пьяница, по учению мужей мудрых? Оный пьяница аки болван, аки мертвец валяется, многажды бо осквернився, мокр и нальявся, яко мех, до горла, не могий главы своей возвести, смрадом отрыгая от многого локания.
— Не говорите гадостей, я есть не могу, — сказала княгиня.
— Как, это поучения-то святых отцов гадость? — сказал Алексей Алексеич. — А еще в Лавру, княгиня, каждый божий день ездите!
— Нет таких поучений, это вы всё сами выдумываете.
— Ничего-то вы, княгиня, не знаете, даже слушать страшно. Истинно, жена прелестная. А ведь что такое жена прелестная?
— Какая еще такая жена?
— А вообще жена. Что есть жена, сиречь женщина?
— Ох, Алексей Алексеич, и про жену уже тысячу раз слышала.
— Слышали, а каждый раз забываете. Жена, милая княгиня, есть святым обложница, змиино покоище, цвет дьявола, купница бесовская, сковорода подпечающая. И далее: что есть жена? Сеть утворена прельщающи человеки, светлым лицом и высокими очима намизающи, ногами играющи.
— Боже, какой вздор. И что это значит — наммзающн?
— А черт его знает, я и сом не знаю, милая княгиня. Вот «ногами играющи» — это я понимаю.
— Перестаньте говорить глупости.
— А это не я говорю, это бес в человеке говорит. Ибо что есть человек? В человеке, как всем сие ведомо, есть восемь составов…
— И это знаю, и не трудитесь, пожалуйста, перечислять ваши составы.
— Нельзя, милая княгиня, и рад бы не перечислять, да не могу. От земли у человека тело, и тот человек темен; от моря — кровь, и тот человек прохладен; от огня жар, и тот человек скуп…