Изменить стиль страницы

Сильные поносы заставляли всех бояться недостатка вина. Нам сообщили приятную новость, что можно было его достать из погреба прекрасного клуба, о котором я говорил. Я уговорил отца Жиллье идти туда. Мы проникли в погреб через великолепную конюшню и через сад, который был бы красив, если бы деревья этого края не казались мне неизменно убогими.

Мы отправили наших слуг в этот погреб; они прислали нам много скверного белого вина, камчатных скатертей, таких же салфеток, но очень поношенных. Мы все это взяли, чтобы сделать из этого простыни.

Маленький М. I, от главного интенданта, пришедший грабить, как и мы, принялся дарить все, что мы брали. Он говорил, что хочет завладеть домом для главного интенданта, и на этом основании морализировал; я призвал его несколько к порядку.

Мой слуга был совсем пьян; он натаскал в коляску скатертей, вина, скрипку, которую стащил для себя, и тысячу других вещей. Мы с двумя или тремя товарищами пообедали и выпили вина.

Прислуга устраивалась в доме; пожар был далеко от нас и заполнял всю атмосферу до значительной высоты дымом; мы устроились и, наконец, собирались отдохнуть, когда г. Дарю, вернувшись, объявил нам, что нужно уходить. Я мужественно отнесся к этой новости, но почувствовал себя без рук и без ног.

Моя коляска была полна доверху. Я поместил к себе еще этого надоедливого беднягу Б., которого подобрал из жалости, чтобы оказать другому доброе дело — Билиотти. Это самое глупое и скучное балованное дитя, которое когда-либо знал.

Я утащил из дому, прежде чем уйти оттуда, том Вольтера под заглавием «Фацетни».

Моя коляска с Франсуа заставила себя ждать. Мы отправились в путь только около семи часов. Мы встретили г. Дарю, взбешенного. Мы двигались прямо по направлению к пожару, следуя вдоль бульвара. Мало-помалу мы попали в дым, становилось трудно дышать; наконец мы очутились между горящими домами. Все наши предприятия становятся опасны только благодаря полному отсутствию порядка и осторожности. Так, здесь довольно длинная вереница колясок углублялась в огонь, чтобы избегнуть его. Этот маневр имел бы смысл, лишь поскольку какой-либо квартал города был бы окружен огненным кольцом. Но положение совсем не было таково: огонь охватил город с одной стороны, надо было оттуда выйти; но совершенно не было необходимости проникать через огонь — надо было обойти его.

Невозможность остановила нас наконец. Мы сделали пол-оборота. Тогда как я думал о грандиозном зрелище, которое созерцал, я на мгновение забыл, что повернул мою коляску раньше других. Я устал, но шел пешком, потому что моя коляска была наполнена добром, награбленным прислугой, и в ней уже расположился Б. Мне показалось, что коляска моя потерялась в огне; она не подверглась бы никакой опасности, но мой слуга, как и остальные, был пьян и мог заснуть посреди горящей улицы.

Возвращаясь, мы встретили на бульваре генерала Кирженера, которым я был очень доволен в этот день. Он вернул нас к мужеству, то есть к здравому смыслу, и показал, что имелось три или четыре пути для выхода.

Мы проследовали одним из путей около одиннадцати часов, пересекая вереницу повозок и ссорясь с возницами короля Неаполитанского. Потом я заметил, что мы двигались по Тверской. Мы вышли из города, освещенного самым великолепным пожаром, который образовал громадную пирамиду; как молитвы правоверных, ее основание было на земле, а вершина на небе. Луна показалась над этой атмосферой пламени и дыма. Это было грандиозное зрелище, но надо было бы быть одному или в обществе людей неглупых, чтобы насладиться им. Русскую кампанию испортило для меня то, что ее пришлось совершить с людьми, которые уменьшили бы Колизей и Неаполитанский залив.

Мы двигались великолепной дорогой к дворцу, называемому Петровским, где Е. В. остановился. Трах! Посреди дороги я вижу из своей коляски, где из милости нашлось местечко для меня, что коляска г. Дарю наклоняется и, наконец, падает в канаву. Дорога была шириной футов в восемьдесят. Проклятие, раздражение. Очень трудно было поднять коляску.

Наконец мы подошли к биваку; он был напротив города. Мы очень хорошо видели громадную пирамиду из московских пианино и диванов, которые доставили бы нам столько радости без этой мании поджогов. Этот Ростопчин — негодяй или римлянин; увидим, как посмотрят на этот поступок. Сегодня в одном из дворцов Ростопчина нашли записку; он говорит, что во дворце мебели на миллион, кажется, и т. д., но он поджигает его, чтобы им не могли воспользоваться разбойники. На самом деле его прекрасный московский дворец не подожжен.

Добравшись до бивака, мы поужинали свежей рыбой, фигами и вином. Таков был конец этого трудного дня, в течение которого мы двигались с семи часов утра до одиннадцати вечера. Еще хуже то, что в одиннадцать часов, садясь в свою коляску рядом с надоедливым Б. и сидя на бутылках, покрытых вещами и салфетками, я почувствовал опьянение от этого скверного белого вина, награбленного в клубе.

Сохрани эту болтовню — надо, чтобы я по крайней мере воспользовался этими лишениями и вспомнил бы их. Мне очень надоели мои товарищи по походу. Прощай. Пиши мне и веселись: жизнь коротка».

Эти письма дают далеко не полные сведения о том, чем занимался Бейль в Москве. В свободные часы он перебирал заметки по «Истории живописи в Италии», писал письма Феликсу Фору, сестре, отцу. Матье Дюма, его непосредственный начальник, изъявил согласие принимать от Бейля пухлые пакеты из синей бумаги, запечатанные зеленой печатью, и вкладывать их в зеленый курьерский ранец с буквой N и короной, отвозимый ежедневно перед восходом солнца французским курьером в Париж.

Скитаясь по горящей Москве после ночной диктовки при свете сального огарка пяти или шести военным писарям, Бейль выбрасывал из головы трудные, мучительные вопросы о пятистах квинталах ячменя, овса и сена для конницы. Он встречался с артистами походного наполеоновского театра, осматривал улицы, храмы и дворцы. Его очень занимал вопрос о том, каковы взаимоотношения сословий и классов в России.

Тоскливое чувство одиночества пробудило в нем старый вопрос — как в этой стране могла найти себе приют бежавшая от него хрупкая и изящная молодая женщина, артистка Мелани Гильбер? Где она? Где эта женщина, говорящая грудным тремолирующим голосом? Где она с ее маленьким ребенком?

И вот в голове этого скептика, человека, все более и более далекого от корыстного отношения к действительности, превращающегося в спокойного и ясного созерцателя, возникает мысль во что бы то ни стало отыскать подругу марсельских дней, обыкновенного, несколько нелепого человеческого счастья, когда из привязанности к такому простому, смешному и хрупкому существу он согласился на унизительную роль приказчика бакалейной лавки.

И вдруг неожиданная встреча с чудаковатым арфистом Феселем, который выходит из двора, осыпанный пеплом, в сером камзоле, в большой шляпе, с арфой через плечо. Давным-давно, в дни парижской богемы, маленький Фесель бегал между фойе и артистическими уборными. Он теперь казался дороже самых дорогих друзей, ибо он помнил первые счастливые парижские встречи с Мелани Гильбер, которую в дневниках Бейль называл Луазон. Но спросить Феселя сразу о том, где она, невозможно. Постепенно перебирал он тысячи мелочных и ненужных имен и, наконец, совсем перед расставанием:

— Ах да!..

И после этого восклицания — самый серьезный вопрос и ожидание самого страшного ответа. Но она жива, Фесель ее видел, она живет в доме Волконских у Зубовского бульвара.

Все эти какие-то страшные имена, при произнесении которых надо сдавливать двумя пальцами горло, чтобы выпустить хотя бы одно сочетание звуков, похожее на русское.

И вот попытка между горящими зданиями Москвы пробраться к этому проклятому Зубову, чтобы найти пепел и обожженные балки особняка Волконских и узнать, что все обитатели выбрались благополучно из Москвы.

Русские дворяне выехали в Нижний Новгород на Волге. Они там обосновались, как на биваке, совершенно так же, как обосновались французы в Москве.