Воин всё вспомнил, но это был какой-то ад… Гром пушек, гиканье налетавших на них казаков, аллалаканье татар, вышедших с топорами и рогатинами, — всё это смешалось в какой-то страшной картине…

Лично он вспомнил, как на то крыло, где он находился, ударили татары под предводительством мурз Багая и Шелмеско; потом в середину лавы врезался сам Разин с тремя запорожцами… Запорожцы узнали его, он узнал их… Но тут всё смешалось в его уме: мелькнул белый конь под Разиным, готовый, кажется, раздавить Воина; но Воин махнул саблей и угодил в голову Разину… Больше он ничего не помнит.

Теперь Воин осмотрелся кругом сознательно. Да, это не сон, и то не был сон.

Около его постели опять стояли старый инок и цыганка в монашеском одеянии. В первом он узнал бывшего полонянина Варсунофия, которого он выкупил в Венеции.

— Ты как сюда, старче, попал? — спросил его Воин, всё ещё смутно сознавая своё положение.

— К тебе, батюшка Воин Афанасьич, приплёлся я с Москвы, — отвечал старик, — тебе отслуживать за мою волю, што ты дал.

— Как же ты узнал, что я здесь?

— Я за тобой, батюшка, с самой Казани. Воин недоумевающе посмотрел на монашенку.

— А меня прости Христа-ради, батюшка Воин Афанасьич, за Казань, — сказала она, низко кланяясь. — Я не цыганка: я старица Ираида из Новодевичьей обители.

— Для чего ж ты в Казани цыганкой прикинулась? — спросил Воин с удивлением.

— Так, батюшка, приказала Наталья Семёновна, — отвечала монашка.

— Моя жена?

— Она самая, батюшка.

— А для чего? — ещё с большим удивлением спросил Воин.

— Её спытай, батюшка: её это воля была, — отвечала монашка. — Для-ради её супокою мы вот с Варсунофьюшком и пошли искать тебя, потому — нас, людей божьих, старцев, кому охота обижать? А пошли она гонца с грамоткою, и по нонешнему времячку ему бы не сносить своей головы: ноне и царских гонцов по дорогам воры вешают. А мы што? — мы та же каличь, нишшая братья убогая, с нас нечего взять. А мы-то с Варсунофьюшком в бродячем деле дотошны: он, сам ведаешь, с самой бусурманской веры, да с Шпанской земли доплёлся до белокаменной; а я, родимый, с той самой поры, как нас с инокиней Надеждой, што ноне твоя благоверная, отпустила мать игуменья из Новодевичья за мирским сбором и как инокиня Надежда из Успенского собору ушла к тебе, — с той поры я всё брожу по свету, по угодничкам: и киевским угодничкам маливалась, и самого етмана Брюхатого видала, и соловецким угодничкам, Зосиме-Савватею, маливалась же, да и у казанских чудотворцев, у Гурия и Варсунофея, святые раки лобызала. Там мы с Варсунофьюшком и тебы, соколика, сустрели, да за тобою как псы верные и сюда прибрели. А всё для-ради супокою матушки Натальи Семёновны. И цыганкой-то я обернулась для-ради её же благополучия. А ноне вот Бог привёл и за тобой походить. Как это пришёл под Синбирской с ратными людьми с Казани князь Борятинский, — и ты, батюшка, с ним же пришёл, да как учинился у вас смертный бой с вором и антихристом Стенькой, — с утра до ночи бой шёл, а мы ни живы, ни мертвы ждём, чем кончится, — коли к ночи слышим: побили-де царские рати вора Стеньку наголову, и сам-де он бежал в малом числе, и голова-де у него перевязана — саблей рассечена, и рассёк-де его, сказывают, Воин Ордин-Нащокин, а сам-де Воин убит лежит. Как услыхали мы это, батюшка Воин Афанасьич, что ты мёртв лежишь, мы и света божьего за слезами не взвидели. Коли слышим: жив-де ещё Ордин-Нащокин, токмо зело порублен. И велел тогда воевода и боярин Иван Михайлович Милославский снести тебя, голубчика, к нему в палаты, и лекаря к тебе приставил, а нас — во хожалок место. И был ты всё без памяти который день, а ноне вон божиим изволением в себя пришёл.

Монашка радостно при этом перекрестилась на иконы. Перекрестился и старик Варсунофий.

— Так вор Стенька, сказываете, разбит? — спросил Воин с просветлевшим взором.

— Разбит начисто, батюшка Воин Афанасьич, — в один голос отвечали старица и старец, — и тою же ночью бежал.

— Бегу яся, нИ солоно хлебавши, — добавил Варсунофий, — а клевреты его, што не успели бежать, вон всё висят на виселицах вдоль берега, — ишь какое ожерелье изнавешано их! — И старик показал рукою в окно.

— И запорожцев повесили, тех, что с тобой вместе, батюшка, в столовой избе у государевой руки были — Гараську, да Пашку, да Мишку, — добавила старица Ираида.

— Да и татарские мурзы Багай да Шелмеско, што государю челом били на государевых воевод, — и они повешены ж, — присовокупил Варсунофий. — А этот мурза Багай, сказывали, мало не заколол боярина и воеводу Ивана Михайловича Милославского: мы, — говорит, — помираем голодною смертью, с наготы да с босоты, а вы, говорит, вон какие жирные, — дак его ратные люди с коня сбили и связали, а ноне вон он болтается у самой Волги, што твоя колода.

В это время в опочивальню, в которой лежал раненый Воин, вошёл пожилой мужчина с окладистой бородой и широкой лысиной ото лба. На нём было богатое боярское одеяние.

— Ба-ба-ба! — весело заговорил вошедший. — Да кажись наш богатырь Илья Муромец в добром здоровье?

— Спасибо, боярин Иван Михайлович, — по милости божьей, сам видишь, я очнулся, — отвечал Воин.

Вошедший был боярин и воевода симбирский Иван Михайлович Милославский.

— Слава Богу, слава Богу! — продолжал боярин. — Надо тотчас же ещё гонца послать — родителя и супругу твою порадовать весточкою, што ты в себя пришёл наконец. Да и великий государь рад будет такой вести: вить ты саблей огрел вора прямо по башке — зело добре назнаменовал!.. Может, от твоего знаменья он, вор Стенька, и плечи нам показал: бежал, аки тот Святополк Окаянный[138].

— А где воевода князь Юрий? — спросил Воин.

— Да всё ещё монистом своим занят, — с улыбкой отвечал Милославский.

— Каким монистом, боярин? — удивился Воин.

— Да вон воров нанизывает на верёвки — шутка ли, боле шестисот зёрен жемчугу бурмицкого нанизал уж на своё монисто… Самые крупные зерна у него — три запорожца, што ещё с Брюховецким воровали, да двое мурзишек татарских, Багайка да Шелмеско, кои всю татарву да черемису на нас подняли, — знатное монисто! — есть чем похвастать князь Юрью… А не подоспей он — я бы попал в монисто к вору Стеньке… Никто как Бог!

XXXVII. Эпилог

В Грановитой палате, в столовой избе, у великого государя с боярами сиденье. Тут же и святейший патриарх Иосиф с освящённым собором.

Великий государь и святейший патриарх и бояре думают: великая смута и крамола охватила всю русскую землю; все низовые города взяты вором на копье; воеводы, дети боярские и служилые люди прияли от злодеев наглую смерть; царские рати либо осилены вором и побиты, либо передались злодею; замутилась вся русская земля, и что будет дальше — Богу ведомо…

Ниоткуда — ни луча надежды…

Как быть? что умыслить? где набрать столько ратей?

Великий государь сам думает идти чинить промысл над крамольниками… Но с кем? где его воеводы? Все они оказались бессильными…

Отвратил Создатель лицо своё от людей своих… За чьи грехи?…

«Услыши ны, Боже, Спасителю наш, упование всех концев земли и сущих в мори далече!» — шепчет святейший патриарх, поднимая глаза к лику Спасителя.

Дьяк Алмаз Иванов, угрюмо уставившись в какую-то бумагу, прислушивается, кажется, как за окном ворона каркает…

Думают бояре — есть им о чём подумать! — на них идёт эта страшная буря: а кто их укроет? Ромодановский, Шереметев, Борятинский, Долгорукий? Но от них нет вестей; да и гонцы их все погибают в пути — всех ловят и убивают крамольники.

Вон как постарел Алексей Михайлович за этот год… И сколько потерь: жену потерял, дочь и двух сыновей похоронил… «И бе дом его пуст»…

Слышатся подавленные вздохи да карканье вороны за окном…

И на крыльце, где обыкновенно собирались стольники, стряпчие и дворяне, теперь не слышно «шумства» и споров; напротив, испуганным шёпотом передают собравшиеся один другому, что будто бы уж и Симбирск взят и выжжен, взята и разорена Казань, Лысково, Нижний, Темников, Корсун, Саранск, оба Ломова, Пенза, Арзамас — все в руках у злодеев, — что все холопи и крестьяне разбежались, режут и вешают господ, жгут боярские усадьбы, — что хлеба в полях потопчены, потравлены или выжжены, — что скоро страшный атаман, которого ни пуля, ни сабля не берут, нагрянет в Москву… Куда деваться?.. где спасение?..