Царь принял Воина милостиво, хвалил за доброе решение.

— Хощу вины свои заслужить пред тобою, пресветлый государь! — повторял и здесь то же самое Воин, что говорил и отцу. — Либо положу свою голову в ратном поле…

— Зачем же? — ласково перебил его государь, любуясь мужественной его осанкой.

— Батя! ты знаешь — мы от рода римского кесаря Августа…

Это стрелой влетела в отцовскую рабочую горницу царевна Софья, думая, что отец у себя один — и остолбенела, вся вспыхнув: серебристый голосок её оборвался на «Августе».

Она стояла с тетрадкою в руках, как зайчик, застигнутый врасплох.

Воин низко поклонился ей.

— Что? что? — с любовною улыбкой глядел на неё Алексей Михайлович. — От рода кесаря Августа, говоришь?

— Да, батюшка государь, — несколько оправившись от смущения, проговорила она и взглянула на Воина.

Заметив, что статный молодой человек любуется ею, она стала смелей.

— Откудова ж ты это узнала, всезнайка? — спросил отец, продолжая любоваться девочкой.

— А вот в этой книге написано, — прозвенела она и подошла к отцу, — вот, читай: «выписано из жития преподобного Нила, Столбенского чудотворца…»[106]

— Ну, читай ты, у тебя глазки лучше моих, а туту так бледно написано, — сказал Алексей Михайлович, гладя головку дочери.

— Вот! — И Софья прочла: — «Прииде во обитель преподобнаго Нила»… Ах! — остановила она себя. — Не с того листа начала… Это о некоей девице, не о кесаре Августе…

Алексей Михайлович рассмеялся и повернул девочку лицом к себе.

— Ты что-й-то путаешь, торопыга.

Софья вспыхнула: она не хотела показаться смешной перед молодым человеком, который ей нравился, когда она была ещё совсем «чюпишная», а теперь ей почти четырнадцать лет.

— Нет, не путаю! — она перевернула лист. — Вот: «Грань десятая, глава вторая. В лето проименитого и самодержавного царя и великого князя Владимера, просветившего всю российскую землю святым крещением, в храбрости великого князя Святослава, внука самодержавного Игоря и достохвальные в премудрости блаженные великие княгини Ольги правнука Рюрекова…»

— Рюрикова, — поправил её отец.

— Нет, Рюрекова! — настаивала упрямая девочка. — Туту написано! Смотри.

— Ну, добро, — согласился отец. — Читай дальше.

— «…первовладествующего в Великом Новгороде и во всей русской земле, не худа рода бяху и незнаема, но опаче проименитого и славного римского кесаря Августа, обладающего всею вселенною, единоначальствующего на земли, во время первого пришествия на землю Господа Бога Спаса Нашего Иисуса Христа, иже нашего ради спасения изволи родитися от без… от безневестныя»…

Девочка остановилась и вопросительно посмотрела на отца.

— Что это такое «безневестныя»? — спросила она.

— Это так Богородицу величают, — отвечал Алексей Михайлович.

— Для чево ж «без невесты»? — недоумевала Софья. — На чтой ей невеста?

— Ну, ин читай дальше! — перебил её отец.

— «От безневестныя, — покорно продолжала юная царевна, — и пресвятыя и приснодевы Марии».

— Воистину так: при римском кесаре воплотися Сын Божий — при Августе, — заметил Алексей Михайлович. — А вот Воин и сам был в Риме, — указал он на молодого человека.

Юная царевна так, кажется, и облила его с головы до ног светом своих ясных глаз. Воин скромно улыбнулся.

— Точно… сподобился… был в Риме и лобызал каменные ступени лестницы дома Пилатова, по ней же сводили на пропятие Спасителя, — пояснил он.

— А разве она в Риме? — удивился Алексей Михайлович.

— В Риме, государь, — отвечал Воин, — её перенесли из Ерусалима крестоносные рыцари.

— Эка святыня какая, Господи? — покачал головою царь. — Ну, что ж кесарь Август? — обратился он к царевне.

Та в это время так и пронизывала своими лучистыми глазами молодого Нащокина. «Шутка ли! в Риме был, вон этими губами целовал лестницу Пилатову, следы Христовых ножек», — казалось, говорили её глаза.

Слова отца заставили её опомниться. Она нагнулась к книге.

— «Сей кесарь, — начала она снова читать, — Август раздели вселенную братии своей и сродником, ему же быша присный брат, именем Прус, и сему Прусу тогда поручено бысть властодержательство в березех Висле реке граде Мовберок[107] и Турок[108]-Хваница (?) и преславный Гданск, и иные многие городы по реку глаголемую Неман, впадшую, иже зовётся и поныне Прусская земля; сего же Пруса семени отъяша вышереченный Рюрек и братия его; егда ещё живяху за морем, и тогда варяги именовахуся и из-заморья имаху дань на чюди, то есть на немцех и на словянех, то есть на новгородцех, и на кривичех, т. е. на торопчанех»[109].

Кончив чтение, Софья Алексеевна с торжествующим видом посмотрела на отца и на молодого Ордина-Нащокина.

— Так вот откудова мы родом, — улыбаясь, сказал Алексей Михайлович, — а я думал, что мы простого роду; а оно вон куда махнуло — в родню с кесарем Августом! Не махонька у нас роденька! А где ты взяла эту книгу? — спросил он.

— Симеон Ситианович Полоцкой принёс мне, — отвечала царевна.

— Балует он тебя, я вижу.

— А потому балует, что я хорошо учу все уроки.

— Добро, добро! Ты у меня умница. Иди же к матери.

Алексей Михайлович погладил дочь по головке, и царевна, поцеловав у отца руку, вышла из горницы, с улыбкой кивнув головой Воину.

Скоро государь отпустил и этого последнего, пожаловав к руке и пожелав ему счастья на ратном поле.

Три дня Воин лихорадочно готовился к отъезду: выбирал лошадей, накупал нового оружия, заказывал дорожное и боевое платье.

А на душе у него было очень тяжело. Хотел он было ещё раз съездить в Новодевичий монастырь ко всенощной, но решимости не хватило: «увижу её — и всё прахом пойдёт»…

На четвёртый день утром, когда отец заседал в царской думе, Воину доложили, что его желает видеть монашка из Новодевичьего. Сердце у него дрогнуло при этом слове. Но он велел впустить: «за сбором, должно быть, на монастырь».

Но сердце у него так и колотилось. Он встал…

В дверях стояла она в своём монашеском одеянии — бледная, бледная…

Он протянул к ней руки. Она бросилась к нему да так и повисла у него на шее.

— Милый мой! суженый мой! — шептала она и плакала.

Он сжимал её в своих объятиях.

— Милая! Наташечка! да как же ты?

— Я совсем к тебе, совсем! и до гробовой доски! Я твоя… бери меня как знаешь… в жёны, в полюбовницы… всё равно я пропала, погубила мою душеньку… Я только твоя, твоя!

— А монастырь?

— Не черница я больше! не Надежда! Я твоя Наташа! твоя вся! вся!

Он ласкал её, шептал всевозможные нежные слова, целовал её светло-русую головку…

Клобук её упал с головы на пол. Она больше не черница…

XIX. Любовь Стеньки Разина

Прошло три года.

Был конец августа 1668 года. На Волге, у астраханской пристани, стояла многочисленная флотилия речных и морских судов — «стругов». Было уже поздно. Тёмная южная ночь давно стояла над Волгой и городом; мерцавшие в небе звёзды показывали уже время к полуночи, а между тем в Астрахани было, по-видимому, очень шумно: оттуда доносились весёлые голоса, подчас слышалось пение, говор, и от времени до времени ночной воздух потрясаем был пушечными выстрелами с крепостных башен.

При каждом таком выстреле ходивший взад и вперёд по одному стругу казак останавливался, прислушивался и скучающим голосом проговаривал:

— «Ишь, черти, загуляли, а ты тут слоняйся, как уток по верстатью!

В Астрахани действительно гуляли. Астраханский воевода, наш московский знакомый, князь Семён Васильевич Прозоровский, справлял именины своей любимой дочери Натальи, которую мы покинули в Москве, три года назад, уже не Натальею, а инокинею Надеждою.

Это и был Натальин день, 26 августа.

Князь Прозоровский назначен был астраханским воеводою недавно — менее года тому назад. Теперь у него шёл пир горой. Да и неудивительно: он очень любил свою белокуренькую Наталью, а с другой стороны, он принимал у себя сегодня редких, дорогих гостей. Главным и почётнейшим гостем был славный атаман вольных донских казаков Степан Тимофеевич Разин. Он недавно только воротился с своею флотилиею и казаками из морского похода[110]. Слава его громких подвигов наполнила уже всю Россию, и хотя эти подвиги сильно озабочивали московское правительство, однако до поры до времени оно принуждено было не только не показывать своего неудовольствия удалому атаману, предводителю буйного казачества, но как бы и поощрять его подвиги «великого государя милостивыми грамотами».