Изменить стиль страницы

— Школа Пастернака, — безошибочно определила она. — Сразу вспоминается его Марбург: «Я вздрагивал. Я загорался и гас». Прочтите что-нибудь специфически свое, оригинальное.

Я не делил свои стихи на подражательные и оригинальные. Я знал только одну градацию: хорошо, посредственно, плохо.

Но читать не отказался.

Смолистый запах вековой сосны,
Запутанные звездные дороги.
Над лесом месяц поднялся двурогий,
И все окрест холмы озарены.
А у реки, на соснах, что убого
Торчат на берегу, забравшись высоко,
На ветви их спит Бог.
И далеко Несется гулкое дыханье Бога.

— Это уже лучше, Сережа, — сказала Мария Семеновна. — В вас, мне кажется, есть что-то пантеистическое. Прочтите еще что-нибудь в том же духе.

И тогда я прочел ей стихотворение, казавшееся мне лучшим.

С утра было душно. Тяжелые тучи
Громадою рваной, угрюмой, кипучей
Запутали небо. И в толщах их
Ветер запутался и затих.
Все было спокойно. Но мысли сгорали,
Но тело металось в тоске и смятенье.
Звенело в ушах, проносились тени,
Виденья рождались и умирали.
И образы, яркие, как вспышки молний,
Как бред, беспорядочные и оголтелые,
Врывались в сознание, и думы полнили,
И полонили смятением тело.
Все было спокойно. Но слышалось уху,
Как доски скрипели, как где-то в саду
Срывались плоды и падали глухо,
Как ветви покачивались в бреду,
Как липы тревожно шептались с дубом,
Как камни стенали, толкаясь в стене…
Все шло как в неровном запутанном сне —
Над миром гудели беззвучные трубы.
Все было спокойно. Но виделось ярко
В постели, над книгой, в безумии парка,
Как в каждом движении, как в каждом звуке,
В смятенье, в бреду, в беспокойстве, в муке
Рождался в ночи, расправляя стан,
Сам яростный Бог, сам лохматый Пан.

— Сережа, вы не пробовали профессионально уйти в поэзию? Мне кажется, вам бы это удалось. — Она говорила задумчиво, словно сама с собою.

— С меня хватит физики с философией, Мария Семеновна. Да и там я пока верхоглядствую. Зачем добавлять к верхоглядству дилетантство?

Помню, очень хорошо помню, что в тот момент я был неискрен. И физику, и философию, и стихи я считал не дилетантством, а вполне квалифицированной работой. Но признаться в такой лестной оценке своих дарований не посмел. Я был о себе очень высокого мнения, но только про себя — не дальше.

Я поспешил переменить тему.

— Должен признаться, Мария Семеновна, я недавно любовался вашей фигурой. На рисунках ваших студентов, разумеется.

— Ну и как — я вам понравилась? — спросила она равнодушно.

— Восхищен! Вы переступили грань совершенства. Жаль, что я не принадлежу к числу ваших студентов.

Она оживилась.

— Вам так хочется увидеть меня в натуре? Но это же очень просто. Притворитесь студентом, пройдите в мастерскую, возьмите свободный мольберт, пришпильте к доске лист бумаги и сделайте вид, что рисуете меня. Никто вас не остановит, ручаюсь.

Это было заманчиво, но неосуществимо. Остап Бендер, пытавшийся намалевать агитационный плакат, выглядел мастером по сравнению со мной. Даже под страхом смерти я не смог бы провести ни одной линии, хотя бы отдаленно напоминавшей изгиб живого тела.

— Это очень плохо, но поправимо, — сказала Мария Семеновна. — Исподволь попрактикуетесь — и сможете обмануть наших служителей. Вы думаете, среди студентов-архитекторов встречаются гении живописи?

Я обещал попрактиковаться в рисунке и возобновить этот разговор. Разумеется, о посещении изомастерской и думать было нечего.

Вскоре Саша и Мария Семеновна уехали в Ленинград. Спустя примерно год, в один из отпусков, туда приехал и я — познакомиться с городом и родственниками Фиры. Зачем-то забрел на Моховую и встретил Марию Семеновну.

Я обрадовался ей, она тоже.

— Пойдемте к нам, — предложила она. — Саша уже знает о вашем приезде. Он, наверное, уже дома.

В то время у Саши не было постоянного жилья — он жил то у родственников, то у знакомых. Квартира, куда меня привела Мария Семеновна, принадлежала, кажется, ей самой — две небольшие комнатки в многоэтажном доме. Ни Саши, ни ее матери не было. Мы уселись на диван.

— Где вы сейчас работаете, Мария Семеновна? — спросил я.

— Ах, Сережа, где я могу работать? С моим порочным прошлым — несколько столетий дворянства… От меня в любом хорошем учреждении отшатываются как от чумной. Пошла опять в ИЗО — демонстрирую греческих богинь для студенческих карандашей.

— А мне так и не удалось повидать вас в вашем служебном божественном облике! Ленинград не Одесса — обманом здесь в мастерскую не проникнешь…

Она лукаво посмотрела на меня.

— Вам по-прежнему очень хочется? Тогда подождите. Она вышла в соседнюю комнату. Я и не догадывался, что случится через три минуты!

Она снова появилась передо мной — нагая. Медленно прошлась по комнате, останавливаясь, поворачиваясь, принимая классические позы… Сотни раз я видел такие изгибы у мраморных шедевров древних греков и римлян, и впервые — у живой голой женщины. У меня перехватило дыхание, но не от мужского голода — от восхищения. В ее наготе не было эротики — была эстетика. Я уже знал (мои подруги — и тогда, и потом — не раз это подтверждали), что пламенная греческая кровь не напрасно струится в моих жилах. Но в тот день, в сумрачном Ленинграде, где-то неподалеку от Моховой, оставшись наедине с обнаженной молодой женщиной, я неожиданно для себя понял, что есть более высокое и более могучее чувство, чем примитивное желание, — эстетическое наслаждение от ничем не прикрытой красоты.

Внезапно открылась дверь и вошел Саша. Я не услышал его — только увидел. Мария Семеновна скользнула во вторую комнату — перед ним мелькнула ее голая спина.

Саша надвигался на меня с искаженным лицом. Я еще не знал тогда, что он — в эти свои молодые годы — был бешено, до потери самоконтроля, ревнив. Но я все понял по его глазам. Понял — и, растерянный, вскочил с дивана. Увиденная им сцена была однозначной. Я чувствовал, что он кинется на меня с кулаками, если я немедленно не оправдаюсь. И не знал, как оправдываться.

— Что у вас происходило? — опросил он хрипло. — Почему Мария убежала?

Я молчал. У меня перехватило горло. Голос Саши стал грозным.

— Молчишь? Еще раз спрашиваю: что у вас происходило?

Из соседней комнаты вышла Мария Семеновна в красивом мохнатом халате.

— Что ты так раскричался, Саша? Даже на улице, наверное, слышно, — сказала она спокойно.

Он повернулся к ней — такой же яростный.

— Ответь теперь ты: что у вас происходило?

— Да ничего особенного. Сережа хотел увидеть мои классические позы — я показалась ему.

— Нагой? — быстро спросил он. Я не сразу уловил, как изменился его голос.

— Конечно. Разве можно иначе?

— Все показала? — теперь Саша говорил совершенно по-другому.

— Почти все. Ты так неожиданно ворвался…

— А вот эту позу? А эту?

Он стал демонстрировать, о чем говорит. Она утвердительно кивала — он называл, очевидно, самые красивые (она начинала именно с них). Саша повернулся ко мне. Его лицо сияло. Он был не просто доволен — он гордился ею и гордился собой, имеющим такую жену.