— И ты берешься их проанализировать?
— Конечно. Действует все, что превращает индивидуума в массу. Общие сходки, общие собрания, демонстрации, манифестации, даже митинги (хотя на них может блеснуть и аналитический ум). И действенность этих массовок усиливается, если необычна обстановка: ночь, факельное шествие, общее пение, строй, мундиры, балахоны… Отдельные человеки становятся единым целым: сначала — толпой, потом — отрядом. Умные люди неправильно борются с фашизмом — они высмеивают и опровергают его логически, а его необходимо подавить эмоционально. Не нужно возражать полубезумной толпе — просто нельзя допускать, чтобы в нее превращались нормальные люди. Христос, да и другие пророки, взывали к интеллекту каждого человека — и это была философия. А творцы культов, укрепляя религию, собирали индивидуумов в храмы и окутывали их сладостными дымами, благозвучными песнопениями и общими слезами — то есть все снова и снова занимались победной типизацией личности.
— Неужели ты не понимаешь: чтобы разогнать опасную толпу, нужно применить силу, то есть раньше победить тех, кто ее, толпу, создал?
— Понимаю, Женя. Именно потому меня и пугает фашизм. Он глуп с точки зрения разума. Но разумом его не победить.
Мы разговаривали, пили и закусывали. Смесь мадеры и зеленого пойла была из действенных. У меня уже мутилось в голове. Впрочем, Женя, похоже, опьянел не меньше — во всяком случае, лицо его заметно покраснело.
Обе женщины молча прислушивались к нашему разговору. Они почти не пили и не ели.
Я вдруг запоздало удивился отсутствию Кроля.
— Женя, разве Петя сегодня не приходил?
— Приходил, — хмуро ответил Женя.
От выпивки и от спора, в котором он не чувствовал себя победителем, у него испортилось настроение. В этом он отличался от меня: выпив, я веселел и добрел.
— А почему не остался?
— Потому что не оставили.
— Ты прогнал его, Женька? Он же знал, что я приду.
— Именно потому, что ты придешь, он не остался.
— Он не захотел встретиться со мной?
— Я разъяснил ему, что больше трех человек в этой комнате не поместится. Он понял меня с полуслова.
— Свинья ты, Женя, — от души сказал я. — Нас четверо.
— Четвертая — Оля, она женщина. Это меняет дело.
— Не понимаю.
— Не понимаешь — разъясню. Уже поздно. Скоро придется ложиться. Выгонять тебя и Петю в час, когда перестают ходить трамваи, мне было бы совестно. И положить вас на полу вместе я не мог. Мужчина с мужчиной — это противоречит моим пуританским убеждениям.
— Я все равно ухожу. Отсутствие трамваев меня не смущает.
— Можешь не уходить. Мара постелит вам с Олей на полу хорошее ложе. И тебе, и ей понравится, могу поручиться.
Я взглянул на Олю. Она густо покраснела. Во мне разгоралась ярость.
— Ты, кажется, считаешь себя вправе мне указывать, с кем дружить, с кем встречаться, с кем ложиться? Не слишком ли много на себя берешь?
— А что особенного? Нормальное дело, — сказал он равнодушно. — Никогда не замечал в тебе противожелания к женщинам. А Оля человек одинокий, может ни с кем не считаться. Ты думаешь, она уже не лежала с мужчинами?
Оля расплакалась, уронив голову на руки. Я хорошо знал, что Женя не церемонится ни в выражениях, ни в поступках. Но я думал, что его несдержанность ограничивается только мужчинами. Как он может в моем присутствии жестоко оскорблять женщину?
Я встал, чтобы выдать ему оглушительную оплеуху, но вдруг услышал, что говорила Мара плачущей Оле — и это подсказало мне иную кару.
Мара вела Олю к дивану, гладила ее по голове и утешала диковатым, по-моему, утешением. Оля уже перестала рыдать, но все еще не поднимала головы, чтобы я не увидел ее заплаканного лица. Женя смотрел на них без раскаяния, а с каким-то удивленным любопытством.
— Оленька, не надо расстраиваться, — говорила Мара. — Женька грубиян, но он не хотел тебя оскорблять. В самом деле — что особенного? Я постелю вам обоим. И можешь быть спокойна: никто из наших друзей не узнает, как ты провела ночь.
Я заговорил не сразу — сначала нужно было усмирить ярость. Я притворился, будто продолжаю прежний абстрактно-философский спор. Бугаевского было нетрудно обмануть…
— Скажи мне, пуританин, до каких границ простирается твое пуританство? — спокойно начал я. — Ты, значит, считаешь, что с одинокими женщинами позволено все?
— Я пуританин, а не ханжа, — с неожиданным достоинством ответил он. — Против законов природы я не восстаю. Одинокая женщина — самодовлеющая личность. Она никого не оскорбляет своим поведением. Ее поступки — ее личное дело.
— На замужних женщин твое пуританство распространяется?
— Только на них! Юлий Цезарь, которого ты считаешь величайшим гением в истории, говорил, что его жены не должно касаться даже подозрение, ибо раскованность жены оскорбляет мужа.
— Мысль ясна. Теперь я ухожу. Руки не подам, пока не уясню, чем твое пуританство отличается от хамства и наглости. Можешь меня не провожать: я не пуританин и могу забыть, что ты мой друг.
Я подошел к Оле и нежно поцеловал ей руку. Она только беспомощно взглянула на меня. Я обратился к Маре:
— Мара, милая, проводите меня, пожалуйста, я боюсь заблудиться в ваших бесчисленных дверях.
Она вышла, я последовал за ней.
В коридоре я захлопнул дверь, прижал ее спиной, схватил Мару и притянул ее к себе.
— Что с вами? Что вы делаете? — испуганно закричала она.
— Целуй меня! И поскорей! — потребовал я, обнимая ее. — Твой муж скоро забеспокоится и начнет к нам ломиться. Надо успеть.
Женя, услышав за стеной какую-то возню, и вправду стал рвать дверь.
— Пустите! Немедленно пустите, не то подниму шум на весь дом! — настаивала Мара, пытаясь вырваться. Впрочем, голос она не повышала, чтобы не будоражить многочисленных соседей.
Но я ее не отпустил. Я сжал ее еще крепче — голова ее откинулась, и я впился в ее рот.
И тут произошло то, чего я не ожидал. Мара, похоже, уже была пьяна — и мой натиск окончательно ее замутил. Она вдруг обхватила руками мою шею и страстно ответила на поцелуй.
У нас, видимо, сместился центр тяжести — я покачнулся и перестал придерживать дверь. В коридор вырвался разъяренный Женя. Он окаменел, обнаружив, что Мара висит на мне. Я осторожно опустил ее на пол — судя по всему, она не понимала, что произошло.
— Теперь ты видишь, пуританин, что подозревать надо всех женщин! — фыркнул я. — Даже жену Цезаря. Жены московских доцентов — не исключение.
И я выскользнул наружу. Мне было очень весело. Вслед мне неслись Женины ругательства — в них было больше удивления, чем ярости.
Я шел по опустевшим улицам и непрерывно смеялся. Я радовался, что мне удалось так удачно наказать Бугаевского. Естественно, я не предполагал, что спустя месяц он нанесет мне ответный удар — и тот будет гораздо сильнее.
Когда Женю арестуют, он вспомнит о нашей последней встрече, о своей жене в моих руках — и первым и главным своим подельником назовет меня.
Утренним поездом я вернулся в Ленинград.
Все было в порядке. Борис приходил поздно вечером, Фира уехала на очередные гастроли. Маруся командовала домом, а ею повелевала быстро подраставшая Наташа. Моя малярия то приходила, то пропадала, будто ее и не было. Она здорово ослабела. Я надеялся, что скоро она закончится — то ли от количества проглоченных пилюсь, то ли от ее собственной усталости.
В конце мая Морозов ушел с завода еще до обеда и вернулся только к вечеру. Он был сильно взволнован.
— Вызывали в Большой Дом. Учинили допрос, — сказал он. Большим Домом в Ленинграде называли огромное здание ОГПУ, недавно возведенное на Литейном проспекте, на углу Шпалерной. Я подумал, что вызов связан с прошлогодней пропажей драгоценной проволоки — других важных грехов ни за собой, ни за Морозовым я не знал.
— Платина? — спросил я со страхом.
— Не платина, а ты. Интересовались, кто ты такой, почему появился в Ленинграде, каким образом устроился на завод, как ведешь себя на работе. Думаю, кто-то на тебя настучал.