Изменить стиль страницы

И с удовольствием Курчатов думал, что есть научная справедливость в том, что эта этапная работа начата в нашей стране и ведется именно в Институте химической физики. Даже в его лаборатории, целиком занятой урановыми исследованиями, даже в РИАНе, в харьковском УФТИ, в московском ФИАНе такая работа была бы чужеродней, чем у тех, кто именовал себя химфизиками.

Хоть наука в мире и едина, говорил себе Курчатов, но есть открытия, какие легче совершить в этой, а не в другой стране. В каждой свой особый дух, свой особый стиль исследования. Жолио, можно сказать, держал в руках нейтроны, но открыл их Чадвик — Кембриджу нейтрон был по духу ближе. И что тот же Жолио открыл искусственную радиоактивность, было естественно: духом радиоактивности все полно в институте Радия в Париже. А у нас в Ленинграде, в Институте химической физики, глубже всех в мире познали тайны цепных реакций. Процессы окисления, горение и взрыв, — где еще их изучали детальней? И естественно, говорил себе Курчатов, что два талантливейших ученика Семенова сразу же, раньше всех за рубежом, в этом можно не сомневаться, нашли путеводную нить в хаосе противоречащих одна другой гипотез.

Когда физики позвонили, что кое-какие новые результаты получены, Курчатов бросил все дела и поспешил к ним. Он слушал объяснения, спрашивал и переспрашивал. На доске нагромождались и стирались формулы.

— Итак, легкого пути нет, — сказал Курчатов. — Но трудный путь не закрыт!

Что высвобождение ядерной энергии урана при помощи вырывающихся из ядер быстрых нейтронов невозможно, было доказано уже в первом вычислении. Но и реакции на замедленных нейтронах не радовали легкостью. В любом сочетании натурального урана с водой разветвляющаяся цепь быстро обрывалась. Лишь замедлитель, обеспечивающий быстрое падение скорости вторичных нейтронов ниже опасного резонансного уровня, сулил удачу. Полной уверенности быть не могло, но вероятность успеха была большой. Таким замедлителем могла служить тяжелая вода. Зато неожиданно и грозно складывались выводы в том случае, если натуральный уран немного обогатить легким изотопом. Достаточно увеличить содержание урана-235 вдвое, то есть до 1,4 %, как делалась возможной быстро протекающая реакция. И вероятность такой реакции становилась равной уверенности: она просто не могла не произойти!

Курчатов задумчиво сказал:

— Итак, при обогащении урана в два раза — взрыв, если взять бесконечный объем материала. Случай чисто теоретический. А скажем, обогащение в пять, в десять раз? Какой тогда понадобится объем?

— Можно подсчитать, — разом сказали оба физика.

— Можно не сомневаться, что он будет не так уж велик. А если чистый уран-235? Сколько его понадобится, чтобы произошел взрыв?

— Вероятно, несколько килограммов будет достаточно.

— И тогда эти несколько страшных килограммов станут урановой бомбой! — воскликнул Курчатов. — И каждый килограмм такой взрывчатки будет мощней десяти тысяч тонн динамита! Счастье для человечества, что еще нет технических средств разделять изотопы урана!

Справясь с волнением, он продолжал:

— Оставим взрывы в стороне. Было бы бесчеловечно разрабатывать урановую взрывчатку! Нет, в эту сторону мы не направимся. Меня интересует контролируемое выделение энергии. Вы доказываете, что полтонны урана и 15 тонн тяжелой воды обеспечат плавную цепную реакцию. Это тоже вне наших сегодняшних возможностей, но поработать над этим стоит!

Расчеты двух физико-химиков, столь успешно примкнувших к отряду ядерщиков, поразили своей фундаментальностью не одного Курчатова. В Москве в августе 1939 года в университетское общежитие на Спиридоньевской пришел профессор Тамм. В общежитии на вечеринку собрались аспиранты и студенты. Тамм объявил собравшимся:

— Новость знаете? Харитон с Зельдовичем рассчитали, что в принципе возможна урановая бомба.

Один из участников этой встречи Игорь Николаевич Головин, тогда аспирант Тамма, вспоминал впоследствии, что сообщение профессора вызвало не ужас, а ликование. Это было восхищение перед могуществом науки. Ни у кого и мысли не могло появиться, что кто-то вознамерится реально изготовить такое адское оружие.

Возбуждение, охватившее физиков мира, проникло и в широкую публику. В газетах и журналах печатались репортажи, знакомившие читателей с последними открытиями в науке об атомном ядре. Англичане узнали из статьи писателя Чарльза Сноу, что на смену энергии из угля и нефти идет энергия из недр атома — начало золотого атомного века не за горами.

Еще сильней поразила опубликованная в июньском номере «Натурвиссеншафтен» статья немецкого физика Зигфрида Флюгге. В ней намекалось на военное значение атомных исследований. Все в статье подводило к мысли об атомной взрывчатке.

Европа доживала последние мирные дни. Грозное предупреждение шло из Германии, та уже готовилась ринуться на своих соседей. Курчатов усмехнулся, пробежав глазами творение берлинского физика. Не шантажируют ли немцы своих противников угрозой атомного нападения?

— Ты думаешь, угроза? — задумчиво сказал Борис Васильевич, прочитав статью Флюгге. — А может быть, взволнованное предупреждение? Извещение для всех — вот над чем нас всех скоро заставят работать! Нацист ли Флюгге?

— Что бы ни таилось за статьей Флюгге, — энергично ответил Курчатов, — вывод один: лихорадка экспериментов во всех лабораториях мира усиливается. И не исключено, что вмешаются военные. Мы не имеем права отставать!

Он-то знал, что в целом не отстает, а кое в чем, возможно, и обгоняет зарубежных ученых. С тем большей энергией он подтягивал отстающие участки. Он умел сидеть сразу на трех стульях, умел руководить исследовательскими работами в разных городах одновременно. Но каждый раз среди множества дел выделялось главное дело, какая-то главная тема становилась из служебного задания страстью души. Такой страстью стало осенью строительство циклотрона. Сейчас это был самый важный и самый отстающий участок. Он взял его теперь полностью в свои руки — и все переменилось. «Нас трясет циклотронная лихорадка!» — с восторгом говорил Неменов, он был счастлив, эта лихорадка была болезнью благородной.

Для Курчатова «циклотронная горячка» имела свои последствия. То, что он давно уже вынашивал и на что все не мог решиться, казалось теперь уже не таким тяжелым. Он положил на стол Хлопину заявление об уходе. Хлопин, побледнев, молча рассматривал несколько небрежно набросанных строк. Курчатов с удивлением увидел, что рука Хлопина непроизвольно подрагивает — он опустил ее на заявление, не взяв пера. Курчатов не раз рассматривал руки Хлопина, даже любовался ими — они были красивы, с длинными, холеными пальцами, казались руками пианиста, когда он клал их ладонями вниз. А если поворачивал, взгляду открывались лишенные подушечек пальцы, как бы стесанные изнутри, со шрамами заживших изъязвлении, с темными пятнами радиоактивных ожогов — следы работы с радием и радиоактивными концентратами. Но пожимал ли Курчатов своей рукой эту руку, покоившуюся сейчас на бумажке, или наблюдал в лаборатории, как она неторопливо брала реактивы или посуду, рука была всегда спокойна, так же строга, так же холодно-сдержанна, как ее хозяин. Подрагивающей Курчатов видел ее впервые. Он сказал:

— Вы сами понимаете, Виталий Григорьевич, этот шаг стал неизбежен.

— Может быть, погодим? — Хлопин колебался — взял перо и положил его обратно. — Кто останется, если вы уйдете? К тому же Лев Владимирович вторично тяжело заболел, неизвестно, вернется ли в институт. Да и не заменит он вас, если бы случилось невозможное и он захотел опять возглавить отдел.

Курчатов молча пожал плечами. Хлопин, больше не сказав ни слова, наложил резолюцию на заявление. С работой в РИАНе для Курчатова было покончено.

28 августа 1939 года, на 52-м году жизни, Мысовский скончался: обширный инфаркт миокарда сделал напрасными все усилия врачей. Курчатов пошел на торжественную панихиду. Приглушенно звучала траурная музыка, по залу ходили притихшие, печальные физики и радиохимики, один за другим на трибуну поднимались официальные лица и товарищи покойного. И Курчатов, стоящий в общей массе, вдруг с острой болью ощутил, до чего латинская заповедь справедливо предписывает об умерших говорить только хорошее или не говорить ничего. Жизнь Мысовского шла неровно, он знал и успехи, и неудачи, и здесь, в зале, много было таких, кто еще недавно запальчиво критиковал его поступки, его руководство, считал себя прямым ему недоброжелателем, — у них в глазах сейчас блестели слезы, а выходя на трибуну, все горячо вспоминали научные заслуги покойного, добрые свойства его характера. Мелкое, спорное, неудачное отсеивалось, оно было второстепенно, малозначаще, оставалось коренное, первостепенное — крупные научные достижения этого человека, то, что он многих зеленых юношей первый привлек в науку и они, теперь серьезные ученые, не могут не быть от души ему за то благодарны…