Изменить стиль страницы

— Пусть говорит! — сказали все наши, и когда я перевел эти слова немцу, он успокоился и продолжал:

— Тем более что Циглер-то ведь стрелял без всякой злобы, Просто у них было соревнование, у снайперов, — кто первым получит отпуск.

— Ладно, пусть говорит, — сказал Лум-Лум. Он сидел мрачный.

— Короче, тот француз свалился, как мешок картошки, — продолжал немец. — Капрал тут же вколотил Циглеру в приклад заветный двенадцатый гвоздик! Готово, две недели отпуска! Мы все провожали Циглера до землянки ротного командира. У капитана Циглер должен был получить бумагу — и без задержки, прямо на железную дорогу и домой, в Тюрингию. Он был из Тюрингии. А мы все тем временем сидим и быстро пишем письма домой, чтобы нагрузить Циглера. Проходит минуты три-четыре, и вдруг мы слышим — в капитанской землянке кто-то отчаянно кричит, будто его режут, кто-то бьет посуду, падают какие-то тяжелые предметы, кто-то зовет на помощь. Вбегаем — Циглер лежит на земле, денщик и вестовой вяжут его по рукам и по ногам, а писарь нажимает коленом на грудь и запихивает ему в рот тряпку. А тот барахтается и орет, и изо рта у него бьет пена. А капитан сидит в углу, и у него все рыло в крови. В чем тут дело? А в том дело, что Циглер как вошел к капитану, так сразу стал размахивать своей меткой винтовкой. И перебил все, что попало под руку, — лампу, посуду, стол, койку и даже два раза хватил по башке господина капитана. Просто парень сошел с ума — и больше ничего!

Гарнизон поста № 6 не был слишком взволнован рассказом немца. Ни судьба снайпера, ни тем более здоровье немецкого капитана не заинтересовали нас. Все же беседа оказалась полезна: мы лишний раз убедились, что и у неприятеля жизнь не такая, чтобы нам было чему завидовать, — и это сближало нас с неприятелем. Кроме того, сам этот фриц был простодушный малый, с честным лицом, и говорил он с нами доверчиво, и это тоже располагало. С понятием «неприятель» происходило то же, что с проколотой шиной: выходил воздух, менялась форма, пропадала упругость, ехать дальше нельзя было.

Наконец немец перешел к тому, что он назвал деловой целью своего прихода.

Он сообщил, что у них ночью затопило отхожее место и они хотели бы построить новое, на песчаном участке. Но участок не защищен. Так вот, им надо знать, будем ли мы стрелять в них, когда они будут ходить оправляться в открытом месте, или нет.

Дипломатическая конференция разобрала вопросы быстро. Я перевел немцу от имени поста вербальную ноту в трех пунктах. Пункт первый: принимая во внимание, что покойники очень докучают, а с наступлением летней жары будут докучать еще больше; что командование их не засыпает, потому что ни одна сторона не хочет первой просить согласия у другой, то есть по соображениям офицерским, а также потому, что рвы, забитые покойниками, являются естественным препятствием между сторонами, что опять-таки нужно только офицерам, — мы, обе договаривающиеся стороны, решаем заваливать рвы по ночам, совместно и без ведома начальников. Пункт второй: отхожее пускай строят. Мы стрелять не будем. Со своей стороны они обязуются не стрелять в нас, когда мы будем греться на солнце. Пункт третий: об артиллеристах. При выходе в тыл обе стороны бьют артиллеристов по морде, потому что все артиллеристы сволочи, а пехота к пехоте вражды не питает.

Немец уже собирался уходить, когда Макарона сказал:

— Спроси-ка его, Самовар, что у них говорят — кто виноват в этой войне?

— Спроси, спроси! — поддержал Лум-Лум.

— Богатые виноваты, они на войнах наживаются, — ответил Пузырь вместо немца.

— Нет! — сказал немец. — Нет. Не они больше всех виноваты. Есть другие.

— Кто же? — спросил Пузырь. — Говори: кто? Пусть скажет, кто! Требуй у него, Самовар, пусть скажет, кто виноват.

Немец не заставил меня повторить вопрос.

— Бараны виноваты! — выпалил он. — Не понимаете? Мы, мы сами виноваты. Пока есть такие дурачки, как мы и как вы, которые на них работают, гнут спину перед ними, да еще и воюют за них, — почему же им не пользоваться, не жиреть, не богатеть, не затевать войны и не наживаться? Почему им отказываться? Это нам надо отказаться…

В посту все стояли раскрыв рты. Никто не мог сказать ни слова. А немец вытащил из кармана часы, взглянул на них, сказал, что ему надо торопиться, потому что может прийти капитан, и стал выбираться на поверхность.

— Ну, ребята, одеваться! — скомандовал Лум-Лум.

Мы одевались поспешно: когда фриц расскажет у себя, что пост не защищен, люди сидят голые и оружие у них не в порядке, кого-нибудь может потянуть на геройский подвиг, и тогда нас переколют, как крыс.

Но тревога наша оказалась напрасной, фрицы не напали.

— Честные ребята! — сказал Пузырь. — Люблю таких. С такими можно жить.

Вскоре немцы вышли с лопатами на песчаный участок, вырыли яму и обновили ее. Мы не стреляли. Уходя, немцы приветливо кричали нам что-то и махали бескозырками.

— В общем, он такая же несчастная задница, как мы, этот неприятель! — с грустью сказал Лум-Лум.

А Пузырь прибавил:

— Фрицы тоже хотят домой, поискать блох у своих баб…

5

У Зюльмы с утра пили вино: грузины из четвертой роты справляли девятнадцатые поминки. Грузины пришли в роту сплоченной группой в двадцать два человека. Восемнадцать поминок они справили на разных концах фронта, от моря до Эльзаса. Девятнадцатые — по Луарсабу Ниношвили, который был убит снарядом накануне, — справляли сейчас.

Народу было много. Три последних грузина созвали всех, кого могли.

Шалва Гамсакурдия ходил как пьяный и молчал: Луарсаб был его лучший друг.

Эгнатэ Чубабрия, прозванный писарями Абракадаброй, пел заунывную песню. Вано Цховребашвили аккомпанировал ему на барабане. Это был старый английский барабан. Вано сорвал с него верхний обод, и получилось грузинское доли. Вано бил по барабану тремя пальцами правой руки и мотал головой в такт рыдающей мелодии Эгнатэ. У обоих вытянулись лица и закатывались глаза.

Луарсаб был высокий и стройный,
Он любил свою мать.
Девы любили Луарсаба.
И вот смелый барс убит…

Вано положил голову на правую руку и заплакал. Эгнатэ перестал петь. Все стихли. Гастон, сын тетки Сюзанны Бак, бывший солдат шестьдесят третьего линейного, визжал. Глухонемой Гастон был инвалид и деревенский дурачок…

Гастон был на фронте приговорен к расстрелу. Он попал к столбу по жребию. Рота отказалась от пищи — дали тухлую баранину. Дело о бунте пошло по инстанциям. Командующий дивизией приказал пропустить роту через пулемет. После упрашиваний он согласился, чтобы расстреляли по одному человеку от каждого взвода. Взводным командирам было приказано выделить смертников. Во взводе Гастона солдаты тянули жребий. Вытянул Гастон. Когда трое были расстреляны, а Гастону уже завязали глаза, пришло помилование: успели доказать, что во время бунта его не было в роте. Гастону развязали глаза и освободили руки, но он продолжал стоять у столба. Он тронулся умом и ничего не понимал. Его отправили в роту. По пути он был контужен тяжелым снарядом, оглох и онемел.

С тех пор он жил дома и шатался по кабакам. Его подпаивали, и он изображал жестами, мимикой и мычанием сцену жеребьевки и расстрела.

Сегодня Гастон кривлялся особенно усердно, он хотел развеселить хмурых людей.

Вдруг все бросились к окнам.

На улице происходило нечто непонятное. Пронеслись два грузовика, до отказа набитые солдатами двести тридцать шестого пехотного. Солдаты стояли возбужденные, потрясали кулаками, что-то нестройно пели, и над передовым грузовиком развевался красный флаг. За грузовиками гнались жандармы и аннамитские стрелки. Появился еще один грузовик с красным флагом. С него соскочили несколько солдат. Они бросились избивать жандармов. Сильно попало ван дер Нээсту. Фламандец кричал не своим голосом, что он не «пандур», то есть не настоящий жандарм, а таможенник из Бельгии. Били и аннамитов. Двое уже валялись на земле в крови, раскинув руки и ноги.