Изменить стиль страницы

— Вы прозреваете, Ренэ! — сказал Бейлин, усмехаясь. В его голосе мне послышалась нотка покровительства. Так хранитель сокровищ говорит с профаном, который впервые увидел их и застыл в изумлении. — А подумали вы, что эта война — всего лишь особая форма эксплуатации человека человеком и происходит она оттого, что существует основная форма — эксплуатация труда? Война!.. Люди науки и мысли отнимают у разума его вековые функции и подчиняют его войне; разум должен заменять зубы, когти, клыки, бивни — все, чем можно кусать, рвать, терзать, ломать, уничтожать! Потому что богатые извлекают прибыль из самого процесса разрушения. А этот процесс подготовляет прибыли, которые они еще будут извлекать из процесса восстановления.

Он смотрел по сторонам растерянными глазами и продолжал:

— А бог?! Они вечно говорят о боге! Кто он, их бог? Золотой телец! Но эти мошенники набрасывают на него убогое рубище. Они хотят разжалобить нас, чтобы мы побежали защищать их поруганного пророка! Если бы не наемные врали, каждый лучше понимал бы, что такое их война…

Я никогда еще не видел замкнутого Бейлина в таком состоянии. Что-то было вдохновенное и мученическое в его голосе, в его лице, во всем его облике. Слова, вылетавшие из его уст, были похожи на сгустки крови, которые этот человек отрывает от своего мозга, от своего сердца. Он говорил с таким жаром, точно обращался к тысячам, к миллионам, а не к одному человеку. Впрочем, вряд ли он уже видел и этого одного: просто у Бейлина что-то лопнуло в сердце, и из сердца потекла мука тяжких раздумий, хорошенько отстоявшаяся за долгие наши фронтовые ночи.

А Ренэ слушал молча, угрюмо, свесив голову на грудь. То, что сейчас происходило, не было для него обогащением новыми взглядами или познаниями: Бейлин грубо, с солдатской грубостью, отнимал у него спокойствие слепоты.

Когда после долгой паузы, которая была для него мучительна, Ренэ заговорил, голос у него был сиплый.

— Не может быть, чтобы так осталось навсегда, — сказал он. — Не может этого быть. Человечество найдет средства самозащиты! Возможно, кто-нибудь уже и сегодня знает, что именно народы должны сделать, чтобы сохранить свою жизнь. Я уверен, что они сумеют себя защитить, от войн, от всех несправедливостей, которые подтачивают их существование. Что-то новое придет… Не может быть иначе!

В камере было тихо. Вошел солдат из караульной команды, свой парнишка из первой роты, тоже русский. Он вошел, заглянул к картежникам, которые не переставая шлепали картами об стол, потом завернул к нам, как бы нечаянно уронил газету, чего не полагалось делать в арестном помещении, повертелся и ушел, ничего не сказав. Бейлин подобрал газету, бросил на нее беглый взгляд и, вспыхнув, сказал:

— Ренэ, вы даже не знаете, как вы близки к истине. Я мог бы назвать вам одно имя… Оно пока ничего вам не скажет… Это имя человека, который знает, что именно должны сделать народы, если они хотят навсегда избавиться от войн.

Он перебросил газету мне. Это был номер «Матэн». На первой странице стояло имя Ленина: сообщалось, что он прибыл в Петроград.

Ренэ все приставал к Бейлину и ко мне, особенно к Бейлину, и требовал, чтобы ему рассказали о Ленине. Но на Бейлина внезапно накатил кафар — мрачная, черная тоска. Прочитанное известие — так я понимал — разбередило его старые боли. Бейлин завалился на свою койку, повернулся носом к стенке и этак пролежал бревном все оставшиеся нам дни, не произнеся ни слова: тоска залепила ему рот.

Ренэ не мог понять, что происходит с нашим другом. А мне объяснять не хотелось. Мне самому становилось невесело, когда я думал о себе, о том, что делаю я на этой войне во Франции, когда в России народ делает революцию.

Меня томило новое, странное, не совсем еще понятное, но крайне беспокойное чувство. Не знаю, как описать его. До сих пор я держался мальчишеским легкомыслием, и оно необычайно мне помогало, оно давало мне ироническое отношение к смерти, к жизни, к войне, к Миллэ, к капитану Персье, к Стервятнику, к самому себе. Я ничего не принимал всерьез.

Но с тех пор, как началась революция в России, перед многими из нас — передо мной, в частности, — стали представать в новом свете не только внешние события, но наш собственный внутренний мир. Наши поступки, наша идеология, наши взгляды, наше добровольное участие в войне, — короче говоря, все, чем мы до сих пор жили, — все назойливо завертелось перед глазами, все требовало пересмотра и переоценки, и все расползалось под руками, как гниль, как тлен, едва мы начинали прикидывать к самим себе те мерки, которыми надо было измерять борцов за революцию.

Известия из России приходили нерегулярно, они были сбивчивы, противоречивы; чувствовалось, что их искажают, облепляют злонамеренным или простодушным враньем. Одно было все же несомненно: в России действовал народ, и действовал он против тех лицемерных классов, которые выманили у нас наши молодые жизни и бросили их, как хворост, в костер.

Но Россия была так далеко. На наших судьбах, казалось, лежала печать непоправимого.

Мне было тяжело растолковывать все это бедняге Ренэ.

Заключение протекало томительно. Мы потеряли счет времени.

Был поздний вечер, мы собирались лечь спать, когда вошел начальник караульной команды и поздравил нас с отбытием срока и освобождением.

Надо было идти ночевать в казарму, но Ренэ предложил предварительно отправиться выпить.

На него снова напал зуд ораторства, когда мадам Бигу, виновато и подобострастно улыбаясь, поставила перед нами бутылки.

— О Свобода! — начал он. — О сестра Мысли, покровительница Поэзии! Вот мы стоим перед тобой, гладиаторы, вышедшие из клоповника, и славим имя твое, великая и светлая богиня!

Не успели мы, однако, как следует выпить в честь богини сестры Мысли, как открылась дверь и на пороге показался Миллэ.

— Ага! — сказал он, улыбаясь и оглядывая нас презрительным взглядом. — Отдохнули?!

Возможно, он ждал ответа. Мы молчали.

Тогда он заревел:

— Марш спа-а-ать!

На другой день, рано утром, мы все были в строю. Миллэ вывел взвод на Орлеанскую дорогу и стал обучать нас отражению кавалерийской атаки.

— Кавалерия справа! — звонким и резким голосом командовал он. — Делай! Кавалерия слева! Делай!

Он быстро, легко, ловко поворачивался то вправо, то влево, каждый раз сгибая одно колено, и, обеими руками держа над головой винтовку, показывал нам, как надо защищать голову от сабельного удара.

ПОСТ № 6

1

На новую позицию мы вышли в такой час, когда ночь едва сменялась мутным рассветом. Но покуда мы добрались до линии, стало достаточно светло, и мы увидели тропинку, которая убегала в ходы сообщений, невысокий столб у тропинки и прибитую к столбу доску с надписью: «Климатическая станция для нервных больных. Гостиница „Под открытым небом“. Блиндированные номера для лиц хрупкого телосложения. Изысканная кухня. Живописные окрестности. Интересные экскурсии».

— Очень мило, — заметил Франши. — Все-таки я бы лучше поехал домой. Тоже была бы интересная экскурсия.

Вскоре небо сделалось голубое, как нарисованное. Не обращая внимания на сержантов, которые требовали тишины и грозили арестом, все мы стали громко и всласть ругаться, каждый на своем языке, потому что ходы сообщений были размыты дождями, стенки обвалились, проход был забит, пробираться приходилось по открытому месту.

Позиция была хуже всех, какие мы занимали и видели за все время войны.

Все вокруг было изъедено воронками от снарядов, как лицо бывает изъедено оспой. Судя по пням, здесь недавно был лесок. Но землю вывернуло наизнанку, остались горелые пни.

Между нашими и немецкими траншеями, почти на середине, шагах в пятидесяти от каждой, разделенные небольшим промежутком метров в пять-шесть, лежали два глубоких рва. Невысокие насыпи по краям заслонили противникам вид друг на друга. Эти рвы, которые ни одна сторона не хотела уступить другой, были почти доверху заполнены убитыми.