Изменить стиль страницы

Ренэ то повышал, то понижал голос, делая широкие плавные жесты левой рукой или выбрасывая далеко вперед правую, он подражал — и довольно неплохо — профессору Пуатевену, у которого мы когда-то, в другой жизни, уже казавшейся призрачной, слушали курс гражданского права.

Бейлин перебил его вопросом, который мог бы охладить всякого другого.

— Ренэ, — сказал он, — у вас нет чего-нибудь пожрать? Сыр — вот чего я бы сейчас поел.

Ренэ едва ответил ему и продолжал свое:

— Наука безмолвствует о том, было ли нашим предкам знакомо искусство сыроварения. Однако имеются прямые указания на то, что они отказывали в вине женщинам, хотя вино не только придает живость воображению и сверкание уму, но делает сердце снисходительным и тело податливым. Милостивые государыни и милостивые государи! Как видите, каши предки сумели извлечь поучительный пример из истории Юдифи и Олоферна.

— Довольно трещать, Ренэ, — сказал я. — Вы все- таки не в университете, вы на гауптвахте.

Напоминание не смутило его.

— Что из того? — сказал он. — Утешимся той мыслью, коллеги, что величайшие юристы древности тоже знали невзгоды и гонения. Так, например, было в шестнадцатом веке с достопочтенным Кужацием, имя коего красуется на одном из самых людных кабаков Латинского квартала…

Бейлин снова перебил его:

— Вы бы помолчали, Ренэ! Кабак имени Кужация — все, что знают некоторые юристы о славном вожде элегантной школы. Когда на экзаменах их спрашивают о глоссаторах и бартолистах, они неопределенно мычат. Так, кажется, было с вами?

Мы все трое были юристы и ушли на войну, оставив недописанными выпускные докторские диссертации. Защита должна была состояться в ноябре. Она не состоялась: в ноябре мы защищали Францию. Это выглядело так благородно!

И вот ученые-юристы сидят под замком за пьяную драку в кабаке.

Кирюшкина наши разговоры не интересовали. К тому же он едва понимал по-французски. Я налил ему кружку вина, и он ушел в темный угол за печкой: там играли в карты другие арестованные.

А Незаметдинов вина не пил, и его не интересовали карты. Незаметдинов, едва придя, повалился на койку лицом к стенке. Так и пролежал он все время, почти не вставая.

— Зачем на война пошел? — тяжело вздыхая, все повторял он по-русски.

— Вполне основательный вопрос, — заметил Ренэ, когда я перевел ему эти слова.

Зуд ораторства еще, видимо, не прошел у него, и Ренэ ухватился за тему, поднятую татарином.

— В самом деле, милостивые государи, — снова начал он, — если говорить высокопарно, то война ворвалась в нашу жизнь с музыкой славы, и мы ее приветствовали. Что думаем мы, нижеподписавшиеся, о войне теперь, когда понемногу выяснилось, что оркестр фальшивит и славы нет, а есть вши, гнилая солома и тухлая баранина? Первая конференция по вопросу о войне как о средстве для освежения комнатного воздуха в государстве собралась в Циммервальде, вторая — в Кинтале. Сейчас в Блуа, на гауптвахте сто тринадцатого линейного, собралась третья. Объявляю заседание открытым. Предлагаю мандаты считать проверенными.

Теперь уже было что-то нестерпимо горькое в голосе Ренэ, его возбуждение было почти истерическим.

Да, конечно, наши мандаты можно было считать проверенными: два с половиной года таскались мы по фронтам и госпиталям. Мы видели плодородные поля, заросшие сорняками; заброшенные виноградники; одичавшие сады; разрушенные деревни; развалины старинных замков; городские улицы, которые не вели никуда, потому что массивы домов, некогда стоявшие на этих улицах, были разрушены, обращены в мусор и вывезены, и поросли травой площадки, на которых эти дома стояли, и развеялась теплота людских поколений, которые строили эти дома, жили в них, трудились, рождали в них детей и умирали. Все переместилось за эти годы: разум, рассудок, все человеческие понятия, все представления о человеке. Мы видели озверение, и оно не возмущало нас: мы сами опустились до озверения. Мы видели крушение нравственности, банкротство социалистического Интернационала, крах религии. Мы утратили человеческий облик. Мы увидели пугающее уродство человека, мы, молодые люди начала XX столетия, воспитанные на гуманитарных науках, на литературе, на поэзии, на музыке, мы, еще недавно верившие в красоту жизни, в блеск и всемогущество разума.

Да, наши мандаты вполне можно было считать проверенными.

— Зачем на война пошел? — опять вздохнул Незаметдинов.

— Что сказал уважаемый делегат? — деловито спросил Ренэ, и Бейлин снова перевел ему слова Ахмета.

— Ах, да! — подхватил Ренэ. — Предлагаю включить вопрос в повестку дня и с него начать работу конференции. Прошу ораторов записаться.

Он обратился ко мне:

— Не угодно ли вам, коллега?

У меня не было настроения поддерживать игру — она не веселила.

— Вы пока воздерживаетесь? — сказал Ренэ, уже полностью вошедший в роль председателя. — Жаль. Ваш ответ мог бы представить интерес для высокого собрания. Вы носите в ранце томик Альфреда де Мюссе и в сторожевом охранении читаете «Майскую ночь». Если вы так предрасположены к любви и грусти, то зачем вам понадобились штыковые атаки и ночные разведки?

Я все же не отвечал. Но Ренэ не унимался:

— Как вы думаете, коллега Бейлин, какие черти потянули в армию нашего ученого коллегу, известного в кругах второй роты под именем Самовар?

Бейлин не отозвался. Ренэ спросил прямо в лоб его самого:

— Не угодно ли будет вам рассказать о себе?

Тут я насторожился: мне было крайне интересно, что ответит Наум Бейлин.

Он был социал-демократ, меньшевик. После бури 1905 года его швырнуло на чужбину, и он восемь лет ел горький хлеб изгнания.

Мы были однокурсники и встречались довольно часто.

В первые дни августа 1914 года мы как-то сидели с ним на террасе маленького кафе, против Коллеж де Франс. По улице дез Эколь проплывала шумная и многолюдная демонстрация резервистов. Все кричали «ура», «ура» и «в Берлин»… Люди были полны энтузиазма. Подобные демонстрации ходили с утра до вечера по всему Парижу.

— Говорят, это работа полиции! — сказал я.

Бейлин помотал головой.

— Не думаю. Помните, в тысяча девятьсот четвертом году, когда началась русско-японская война, по улицам Одессы ходили так называемые патриотические демонстрации — два-три десятка переодетых городовых с портретом царя. И никого больше. Ни пса. Полиция не может подымать массовые движения.

— По-вашему, эти демонстрации показывают подлинное настроение народа?

Для меня это был вопрос чрезвычайной важности: я был душой с французами и не мог дождаться, когда, наконец, начнут принимать в армию иностранцев. Все мои друзья французы ушли драться за цивилизацию, за свободу, за справедливость, за право, а я все еще торчал у себя на мансарде… Мое нетерпение было мучительно, как зубная боль.

— Значит, французский народ действительно переживает великий подъем? — снова спросил я.

— Увы! — негромко ответил Бейлин.

— То есть как это так «увы»? — воскликнул я с возмущением. — Что это значит, ваше «увы»? Вы осуждаете высокие чувства народа?

— Я сожалею о его беспросветном политическом невежестве. И вашем тоже. Народу внушают, что это будет последняя война в истории человечества, и народ верит. Ему говорят, что после войны сразу наступит эра вечного мира, и он верит. И вы тоже. Люди не понимают, что это за война. Они не догадываются, что Германия добивается передела колоний. Англия хочет вытеснить Германию с мировых рынков, Франция мечтает захватить германский угольный бассейн, Австро-Венгрия рассчитывает аннексировать Сербию, а русский царь цадеется, что война предотвратит революцию. Вот вам все «право» и вся «справедливость»… А народы прут в огонь и кричат «ура».

— Конечно, — медленно, как бы мысля вслух, продолжал он после угрюмой паузы, — среди этих крикунов есть немало таких, которых война соблазняет. Она кладет конец их тухлому и давно осточертевшему прозябанию. Что такое их жизнь в современном обществе? Вы когда-нибудь думали об этом? По-моему, это астрономическая сумма крупных и мелких обид, это залежи неудовлетворенности и тоски. И вдруг — мобилизация! Сразу начинается крупная игра. Война многое обещает человеку. Она дает ему возможность быть храбрым, отважным, она дает власть. Человек будет действовать, приказывать, жизнь и смерть будут скакать и прыгать вокруг него, и он надеется дрессировать их, как щенят. Он надеется победить кого-нибудь. Подумайте, что это значит для человека, который всю жизнь принадлежал к разряду побежденных.