– Спрятался, живоглот, – шваркнул купец дверью. – Ну-у, погоди, пёс!..

У горизонта светлела полоса неба. На её фоне отчётливо поблёскивали церковные купола, кресты. Зарубин перекрестился: «Заехать исповедоваться, может, полегчает…».

…Отец Василий позднему гостю обрадовался:

– Спиридон Иванович, благодетель, какими ветрами в нашу пустынь? Эта радость показалась Зарубину притворной, разозлила.

– Исповедоваться желаю.

– Уж больно поздно, Спиридон Иванович. – Отец Василий, щурясь, пристально вглядывался в лицо гостя всё понимающими ласковыми глазами. И это тоже раздражало.

– Как время выбрал, так и заехал, – супился, уводил взгляд. Но сорвался. – Лень тебе исповедовать. Так и скажи.

– Помилуй Бог, Спиридон Иванович. Желающему стяжать спасение святой исповедью я завсегда пособник.

– Исповедуй, коли так.

– А вкушал ты сегодня пищу, Спиридон Иванович?

– Что ж я, по-твоему, целый день без еды?

– Ну вот. А исповедоваться должно натощак. С вечера не есть. И сердцем, вижу, ожесточён… К этому высокому таинству надо приходить с благоговением и смиренным сердцем, – ласково и тихо увещевал отец Василий. – Это чудный суд. За все наши согрешения, достойные казни, нам даётся оправдание, чистота и святыня. «Аще будут грехи ваши, яко багряное, яко снег убелю», – говорит Господь.

– Как купола золотить, так благодетель, а как исповедовать, так лень три шага до церкви шагнуть. – как кнутом, хлестнул Зарубин. – Кутья прокислая, учишь тут!

– Прости меня, грешного, что прогневал тебя, Спиридон Иванович. – Отец Василий поклонился ему в ноги. – Прости, ради Христа.

С минуту Зарубин остолбенело глядел в согнутую спину отца Василия, на острые крылышки лопаток, проступивших под старенькой ряской… И вдруг в сердце его будто растаял ледяной ком. Он легко, как ребёнка, взял под мышки сухонького священника, поднял с пола. Сам брякнулся ему в ноги:

– Ты меня прости, отче. Злобу мою, – по лицу купца градом покатились слёзы, кропили бороду.

– Ну вот… Христос простит. Слава Богу. Айда, чайку попьем. Куличи, яички есть. Праздник устроим… – в умилении, будто маленького, утешал его отец Василий. От этих ласковых слов матёрый купчина заревел белугой:

– Дочь довёл, из дому сбегла. Предпочла отца убивцу…

Жена из-за меня раньше срока преставилась, – сквозь рыдания выговаривал. – Всю жисть одни деньги на уме… Нанимал… баржи чужие топили… В гиене огненной мне гореть…

– Будет тебе, Спиридон Иванович, Господь милостив, глаголил: «… яко снег убелю». Только угляди стропотные стези ума и сердца твоего, очисти от всякого лукавства и злости душу. Усмиришься сердцем, прости дочь, тогда и примешь святую исповедь…

…Возвращался Зарубин ночью, просёлочной, ещё не просохшей, дорогой. Луна заливала серую от росы степь холодным светом. Жеребец брёл шагом, стриг ушами. На душе у Зарубина после долгой беседы с отцом Василием разливалась благодать. Он вглядывался в облака тумана над озёрами в лугах, отражение луны в лужах колеи.

Вдруг почудились дальние клики. Спиридон Иванович натянул вожжи. Жеребец встал. Зарубин запрокинул голову. Высоко над лугом в белом небе кружила огромная стая журавлей. Печальные птичьи клики тревожили душу. «…Грешник я окаянный, клейма ставить негде, а Господь ниспосылает мне эту природную благодать». Слёзы умиления текли по жирным его щекам.

11

Слухи в разы множили число погибших в катастрофе царского поезда.[16] В церквях Самары звенели колокола и служили молебны по случаю чудесного избавления государя и его домочадцев. Архиерей Серафим после одного из таких молебнов едва добрёл до кабинета, не разоблачаясь, прилёг на диван. По утренней договорённости к нему должен был заехать сам губернатор. Второй день владыку терзали жуткие головные боли. Вместе с болью притекали невесёлые розмыслы. В монашеской юности жаждал подвига – послужить Господу душой и телом, как служил ему некогда любимый святой Сергий Радонежский. Представлял для себя три пути монаха, по которым идти: в церковь, в келью и на погост.

С каким душевным трепетом в утренних молитвах рёк: «Спаси, Господи, и помилуй по множеству щедрот Твоих вся священноиноки, иноки же и инокини, и вся в девстве же и благоговении и постничестве живущия в монастырях, в пустынях, в пещерах, горах, столпех, затворех, разселинах каменных, островех же морских…».

Но вместо «столпех, затворех и разселин каменных» двадцать один год уж на посту епископа в Самарской губернии. Погряз в косности, разборе тяжб и сутяжничества лукавых пастырей. Усовещивал, мирил настоятелей с дьячками. Строжился, лишал приходов за блуд и пьянобесие. Водил дружбу с губернаторами, заводчиками, купцами. Церкви на пожертвования строил. Но всё менее чувствовал он горение в вере не только прихожан, но и самих служителей церкви, да и сам, правду сказать, окаменевал сердцем. Не управился запить таблетки, как под окнами дома в тихом переулке затопотали копыта, затпрукал кучер.

Просвещённый консерватор, как называли губернатора за глаза за его нетерпимость к новым либеральным веяниям, взошёл в покои, попросил благословить. Склонив гладко зачёсанную голову с глубокими лобными залысинами, приложился к руке владыки губами, щекотнув ее пушистыми бакенбардами:

– Ну какой приговор по трещинам?

– Заключили, Александр Дмитриевич, что трещины вызваны усадкой грунта и опасности не представляют.

– У меня прямо гора с плеч свалилась, – ска зал архиерей.

Речь шла о трещинах, появившихся вдруг в стенах строящегося Воскресенского собора. Их только что исследовала комиссия местных и московских архитекторов.

Служка принёс чай, закуски. Сели за стол, помолчали. Зоркий внутренним зрением епископ видел, что губернатор в частых встречах и беседах с ним хочет обрести душевные укрепы, согреться душой. И с горечью понимал, что не может дать искомое.

– Объезжал я, владыка, училища, – прервал тот молчание, – мало в них воздуха православного, всё больше революционные брожения витают. Либерализм, нигилизм, анархизм. Отравой дышат. Не вырастут из них верные помощники государю, не вырастут.

– На прошлой неделе ездил я, Александр Дмитриевич, в Кинельский приход. По дороге назад вышел из коляски промяться. Кучер с лошадьми вперёд укатил. Иду степью. Птицы божьи поют, тихо так, а на душе неспокойно. Лёг в ковыль, приник ухом, слышу: идёт гул, вроде как сама земля стонет.

– Отчего же, владыка, стон этот?

– Боюсь и выговорить, Александр Дмитриевич. Всё на него указывает.

– Неужто антихрист? В голосе губернатора Серафиму почудилась скрытая усмешка. Кольнула, но он виду не подал, сказал ровным голосом:

– Сатана уже посылал его в мир, беззаконного вершителя судеб Вселенной, но тогда сроков ему не вышло.

– Это кого же Вы имеете в виду?

– Знаете его имя, Александр Дмитриевич, преотлично. Наплюйон, как называл его один знакомый старик-крестьянин, участник той войны.

– Полноте, владыка. Не много ли чести? Честолюбивый корсиканец, выскочка. Какой из него антихрист?

– Не скажите. Святейший синод, – Серафим сделал паузу, – глава нашей российской церкви в послании по случаю вступления его в пределы России не ради метафоры именовал Наполеона антихристом. В семинаристской своей юности я крепко интересовался историей, как Вы сказали, корсиканского выскочки. Его современники в вос поминаниях утверждали, что он непрестанно ос меивал все народы и религии. Был виртуозом в умении обольщать, лгать, соблазнять, запугивать, предавать. «Всякие законы нравственности и при личия писаны не для меня. Такой человек, как я, плюёт на жизнь миллионов людей», – говорил он своим приближённым.

Один из его генералов, Вандам, в своих записках заявлял: «Наполеон – это дьявол в образе человека. Он имеет надо мной какое-то обаяние, в котором не могу дать себе отчёта…». И таким характеристикам из уст его приближенных несть числа, – архиерей досадливо смахнул на пол запрыгнувшего на колени кота. Вгляделся в лицо губернатора и, уловив недоверие, продолжил с жаром:

вернуться

16

Погибли и были ранены около пятидесяти человек.