– Собирайся, поедем. – Спиридон Зарубин, от чьего рыка приседали жеребцы и у мужиков сдувало шапки с голов, говорил тихо только в крайней степени растерянности.

Только она – разъединственная любимая дочь могла из него вить верёвки. Но и то не во всякий час.

– Куда, отец?

– В Прохоровку. Там бабка-горбунья хорошо порчу с девок на воск сливает.

– Георгий мне жених!

– Всю жизнь таких пройдох за три версты различал, а тут под носом не учуял. – Зарубин замотал медвежьей башкой. – Опутал девку краснобай проклятый!

– Он не пройдоха. Он… герой. За свои идеалы Георгий готов пойти на плаху!

– Д-у-ра! Разбойник он с большой дороги, убивец. С глаз долой, из сердца вон. Что заслужил, то и получил!

– С его больными лёгкими нельзя в холод. Он там погибнет.

– Что искал, то и нашёл. Тихого Бог наводит, а бойкий сам находит.

– Георгий казнил царского сатрапа за невинно убиенных во время мирной стачки рабочих, стариков, детей. – У Марии Спиридоновны поперёк лба шрамом проступила такая же упрямая складка, как у отца.

– Он был генерал-губернатор, а не этот… сатрап. На клочья человека с каретой разорвали, за это надо не на каторгу, а сразу на виселицу, чтоб другим неповадно было!

– Это ему за расстрел златоусских рабочих. – На лице Марии проступило то самое, уловленное Гришаткой, звериное выражение. – Отец, при твоих-то миллионах и какие-то сто тысяч. А это цена моего счастья.

– Убивцу и сто тыщ?! Гривенника не дам! – взревел-таки Зарубин. Хрусталь люстры переливчато звенел и после того, как стих бешеный топот отъезжавшей пролётки. «Сто тыщ убивцу!.. – Нахлёстывал безвинного жеребца Зарубин. – Курица… Как я его не раскусил. В пору кнутом не жеребца, а себя по бокам охаживать…».

…Самарка в ту осень грозилась встать рано. Вдоль берега скалился белыми зубьями ледовый припой. Плыло ледяное сало. На пристани у амбаров грузили пшеницу. Надо было успеть до ледостава поднять хлеб вверх по Волге хотя бы до Казани. От реки наносило сырым теплом: вода остывала медленнее, чем берега. С верховья плыли редкие осенние крыги, толкались в расшиву. Судно подавалось, мужики с мешками на плече, взбегавшие по сходням, покачивались, случалось, падали в воду. На берегу горел костёр. Стояло ведро с водкой. На досках лежал хлеб, квашеная капуста. Пили, сушились. Тут же на разостланной парусине желтела высыпанная из упавших в воду мешков пшеница. Тучей вились воробьи.

Приказчик, завидев хозяина, спрыгнул с порога амбара, пошатнулся.

– Крыги, Спиридон Иваныч, замучили. То и дело толкают. Все робяты перекупались, кашляют… – говорил, а сам всё воротил бороду на сторону, чтобы не дышать на хозяина перегаром. – Мешок урони ли, сам до трёх разов с головой нырял. Хозяйское добро. Ознобился… Но ни зёрнышка не пропало!..

Всё охватил, всё углядел Спиридон Зарубин острым хозяйским глазом – мокрых полупьяных «робят», рассолодившегося приказчика и целый бурт загубленного зерна.

Плечо было само развернулось въехать приказчику в ухо, чтоб шапка по воде поплыла, но совладал с собой: «Кто ж его опосля слушаться станет…».

– Возьми колёсной мази, под сходнями смажь, чтоб не волочились при тычках вместе с палубой.

– Во-о, Москва ты, Спиридон Иваныч. А мы, дураки, не догадались.

– Ты, Терёха, не сепети, – обрезал Зарубин. – Мокрое зерно продашь тут по общей цене. Кто мешок в воду уронит, гони в шею без всякого расчёта. Остальным по гривенному накинь. Водку убрать. Вечером поставишь. Тебя ещё раз пьяным увижу, выгоню! Завтра проверю к утру, чтоб полностью загрузил. Волга пока не встала.

Сто тыщ ей, как же…

– Сколь, сказали? – посунулся к нему приказчик.

– Я так, про себя!

– А-а-а…

…Когда Зарубин вечером вернулся домой, Мария упала ему в ноги. Подол тёмного платья расплеснулся по паркету.

– Отец, ты добрый, ты не допустишь, чтобы он погиб, – в сумерках Зарубину показалось, будто дочь тянется к нему из чёрной полыньи. Он молча прошёл в кабинет, достал из сейфа тысячу рублей, захлестнул резинкой. Дочь всё так же стояла на коленях.

– Вот, и не полушки больше. – Он бросил пачку денег на пол. Марья ещё ниже угнула голову. И такая в этом движении почудилась обречённость, что Зарубин едва удержался, чтобы не броситься на колени рядом с дочерью.

Но тут же ожгло сердце яростью: «Проклятый, до чего довёл девку! Своими бы руками придавил».

…К ужину Мария не вышла. Рано утром, до завтрака, Спиридон Иванович прошёл в кабинет.

Пачка денег темнела на полу там, где он вчера ее бросил. Нагнулся, пересчитал, спрятал в сейф: «Губа толста, кишка тонка…». Сел за расчёты. Во что обойдётся переработка зерна на муку? Надобно для этого откупать землю и строить паровую мельницу. Но чтобы работала не на дровах, а нефтяных остатках…

Когда вышел к завтраку, увидел: дочь, как и вчера, на коленях, с опущенной головой. «Взялась переупрямить»… Не стал есть, уехал на пристань.

Вернулся к обеду. Поднимаясь по лестнице, подумал: «Стоит, небось… В мать, покойницу, настырная…». Поднялся в кабинет, но дочери не встретил. Посреди стола белел лист бумаги, придавленный бронзовой статуэткой Меркурия. Поднёс к глазам, прочёл, трудно шевеля губами: «Прости, если сможешь. Я заранее согласна с любым твоим наказанием. У каждого своя правда. У тебя своя, у меня своя… Будем считать, я взяла моё приданое… Если я правильно поняла, оставив ключ в сейфе, ты сам предложил мне взять деньги». В лицо с листа будто пламя плеснулось. Утром он эту злосчастную тыщу сунул в сейф и тут его отвлекла горничная. Он кинулся к сейфу. Полка, где лежали пачки денег, – аванс за мельницу – была пуста. «Восемьдесят девять тысяч, третья часть стоимости мельницы, – тяжко ударило в голову. – Остолоп осиновый. Забыть ключ. Ловко ты, Мария Спиридоновна, развернула вариянт…».

– Глафира-а! – заревел он, выпуская на волю раздиравшую душу на части ярость. – Где Марья?!

– Уехали поутру, – горничная, статная женщина лет тридцати, глядела на повелителя ясными весёлыми глазами. – Велела Стёпке заложить коляску с верхом…

– Куда он её повез?

– В Селезнёвку, сказывал. К обеду уж дома был. Позвать? – спросила врастяжку, сладко, чем пу ще ещё опалила Зарубина.

– Кличь!

От Стёпки узнал, что «барыня очинно торопились и невринчали». Приказали в Селезнёвке заехать к учителю, что тут был, а меня отпустили. Так и сказала: «Прощай, Степан, не поминай меня лихом…».

С ломотой в скулах Зарубин задавил готовый вырваться рык. Прыгнул в пролётку, помчался в Селезнёвку. Нашёл избу, где учитель стоял на постое.

– Сперва к ему барышня молодая приехала. Он так весь, мой сокол, и затрепетал, – расстилалась перед грозным гостем чисто одетая, не старая ещё, хозяйка. – Барынька невесёлая, а он от радости и не знает, как угодить, куда посадить…

– Где они? – оборвал ее Зарубин.

– Уехали, уехали. Он побёг куда-то, а оттель вернулся на хорошем жеребце. Чемоданчики её поклали и укатили.

– Давно?

– Утречком еще. Солнце до колокольни не поднялось.

– Не говорили, куда?

– Чего не знаю, того не знаю, – хозяйка, оправившись от испуга, оглядывала Зарубина быстрыми совиными глазками. – А вы сами-то кто будете?

– Фатер[15], – неожиданно для самого себя брякнул Зарубин.

– Вона-а, – хозяйка села на лавку, прикрыла рот ладошкой. Хлопнули воротца. Раздался конский топот.

…Кипела оскорблённая душа купца первой гильдии Спиридона Зарубина. Вздувались на атласном крупе рысака белесые полосы от кнута. Дыбился в оглоблях горячий жеребец. Рвали удила конские в пене губы. Живым смерчем подлетел к кабаку, хоть на ком-то зло сорвать: «Душу выну!.. Второй год, как с долгами тянет: «Нетути! Найдёшь в момент, когда в долговой яме очутишься…».

– Уехали Игнат Лексеич-с рыбачить с ночёвой-с, – мелким бесом завертелся молоденький половой в красной, засаленной на боках рубахе. – Ушицы изволите-с? К вашему приходу с осетринкой-с… Свежайшая… Живых осетров под пристанью на вожжах держим-с.

вернуться

15

Отец (нем.).