Изменить стиль страницы

Директор подался вперед, хватая протянутую ладонь, и Нильс увидел на его одутловатом лице, опушенном бородкой, испуг.

— До свиданья. Когда же ждать вас обратно?

Победитель ответил не сразу. Он посмотрел на устье залива, на остатки тумана.

— Никто не может сказать точно. Инструкции у вас есть. Если на третьи сутки вы не увидите нас в бухте, сообщите в штаб воздушного флота. Но я думаю, нет оснований… Если туман…

Он еще раз взглянул на залив, и Нильс вторично увидел его необычный, запоминающийся профиль.

Остальные молча стояли за ним. Похрипывало астматическое дыхание директора Гельмсена. Наконец Победитель обернулся к ожидающим:

— Пора, Эриксен! В лодку!

Великан в меховом костюме коснулся рукой кожаного шлема и уверенно пошел по ступенькам трапа. За ним сошли двое других. Победитель еще стоял, пожимая тянущиеся к нему руки. Нильс придвинулся ближе, чтобы не упустить ничего.

Шагнув к трапу, Победитель встретился взглядом с глазами Нильса. В их блеклой голубизне он увидел ясный детский восторг. Он улыбнулся и, поставив ногу на ступеньку, положил ладонь на плечо Нильса.

Нильс стоял вытянувшись, прижимая руки к бедрам, по-солдатски.

Победитель похлопал парня по плечу.

— Будь здоров, малый, — сказал он, смеясь, — не унывай, кланяйся своей крале.

«Откуда он знает?» — машинально подумал Нильс, густо покраснев, но прежде чем он успел разжать рот, Победитель уже был в лодке.

Ее нос отвернулся от свай, и за тупо срезанной кормой побежала по зеленоватой глубине кипучая пенная струя по направлению к качающейся на волне серой птице. Лица сидящих в лодке быстро уменьшались и таяли.

Так Нильс Воллан, кавалер и возлюбленный смешливой служанки Ингрид, стал последним, чьи глаза запомнили прощальный взгляд Победителя.

2

Серая птица, спавшая три ночи в пустынной бухте Джерри-Бай, приняла в свое металлическое тело пятерых, чтобы нести их на своих крыльях над фиордами, над косматыми взлобьями скал, над темной шерстью хвои и дрожащей прозрачной листвой берез — на север, в белые пространства.

Пятеро были разными. У каждого по-своему билось в такт металлическому сердцу птицы живое человечье сердце и по-своему работали серые таинственные клеточки человеческого мозга.

И в кровеносных сосудах текла разная кровь.

Тот, кто сидел в передней застекленной кабине, перед загадочными для обычного человеческого сознания циферблатами, трубками и проводами, положив на обод руля бледные тонкие сухие пальцы неврастеника, — был француз.

Его, под именем лейтенанта Гильоме, знала Франция.

Патриотические парижские буржуа, томные дамы высшего света и пестрые женщины бульваров и кафе дрожали от восторга, развертывая в дни войны, в постелях, свежие простыни газет, читая о семьдесят пятом боше, сбитом непобедимым королем воздуха, лейтенантом Гильоме.

Парижские фирмы наживались на его имени:

«Ликер Гильоме».

«Сигареты Гильоме».

«Шелковые гарнитуры Гильоме».

«Десертный шоколад Гильоме».

«Плащи Гильоме».

«Идеальные дамские шарики Гильоме».

Все, что носило прославленное, несравненное имя героя Гильоме, имело обеспеченный сбыт. Благодарные фабриканты присылали лейтенанту Гильоме огромные посылки с образцами фабрикатов на фронт.

Дрянные сигареты и скверный шоколад Гильоме раздавал механикам и солдатам аэродрома, и это еще больше увеличивало его популярность в армии и стране. Дамские шелковые комбинации и идеальные предохранительные шарики Гильоме из озорства разбрасывал с воздуха над немецкими позициями, и газеты, захлебываясь, твердили о неподражаемом остроумии короля воздуха, который, как галантный рыцарь, заботится о немецких дамах.

Но Гильоме по ночам мрачно напивался с другими не менее знаменитыми летчиками, а утром с тяжелой головой и скукой подымался в отравленный тротиловой и пироксилиновой вонью воздух и привычно гонялся за немецкими авио.

У него была необычайная зоркость, звериное чутье машины, выработанное долгой практикой. Свой одноместный истребитель он знал как самого себя.

Завидев немца, он, нахмурясь, прибавлял газ; истребитель, вздрагивая, как живой коршун, бросался за врагом. Начиналось бешеное, стремительное кувырканье в воздухе.

Обе машины, преследуемая и преследующая, танцевали дьявольский воздушный танец, взлетали вверх, рушились вниз, кидались в стороны, пока стремительным маневром лейтенант Гильоме не подбирался снизу под самолет противника.

Тогда Гильоме неторопливо клал бледные тонкие пальцы на затылок пулемета. Он признавал только русский пулемет «максим» — это был его каприз; и для него всегда держали в парке запас лент с разрывными пулями.

Худое горбоносое, с чахоточными пятнами, лицо нагибалось к прорези прицела, большие пальцы нажимали спуск, и в оглушающий рев пропеллера врывалась хриплая чечетка пулемета.

Над аппаратом противника вспыхивало розовое облачко взорвавшегося бензина, он окутывался черным хвостатым дымом и, закачавшись, нырял в бездну, проносясь огненным коконом мимо ускользающего истребителя.

Лейтенант Гильоме на прощанье махал ему рукой.

Лейтенант Гильоме не ненавидел немцев. Он не болел шовинистической горячкой, он считал войну грязной псиной свалкой и открыто говорил об этом везде и всюду. И тем не менее он сбивал немцев везде, где это было можно; и при одном имени Гильоме у лучших немецких летчиков холодели ладони и горло сжимала неприятная спазма.

Лейтенант Гильоме не хотел убивать своих товарищей по ремеслу, которые были по ту сторону фронта и носили немецкие фамилии. Гоняясь за немецкими самолетами и сбивая их, он всегда избегал думать о том, что на сбитой и пылающей машине горит живой человек.

И, пробегая в моменты отдыха слюнявые излияния газет о воздушном Баярде, «пламенеющем священной ненавистью к варварам-бошам», лейтенант Гильоме рвал газеты, плевался и ругался самыми затейливыми ругательствами.

Ибо он один знал настоящую причину своей неутомимой погони за немцами, причину, в которой не было ни тени патриотизма, ни тени «священной ненависти».

Да, лейтенант Гильоме ненавидел… Ненавидел фронт с его кровью, грязью, насекомыми, вонью экскрементов и трупов, грохотом и бестолковщиной. Лейтенант Гильоме любил только Париж, и в Париже он любил только Жаклин Лятри.

На борту своего истребителя в свободный час он сам красной лаковой краской «Гильоме», присланной ему с почтительнейшим письмом фабриканта на мягкой шелковой бумаге, которую лейтенант с удовольствием использовал после обеда, вывел имя «Жаклин».

И разлука с Жаклин и Парижем была самым тягостным испытанием для лейтенанта.

В армии существовал негласный приказ, по которому каждый летчик, сбивший немецкий самолет, получал двадцатичетырехчасовой отпуск в Париж.

И лейтенант Гильоме, ежедневно рискуя своей головой, зарабатывал отпуск, бросался в поезд, несся в Париж, выхватывал Жаклин из ее гнездышка на Rue Saint Martin, кружил до полуночи по кабакам и остаток ночи, до утреннего поезда на фронт, торопливо и стремительно ласкал подругу в спутанном беспорядке шелков и кружев огромной средневековой постели.

С окончанием войны лейтенант Гильоме вышел в отставку и стал неразлучен со своей возлюбленной.

Он был на редкость постоянен для француза и, казалось, мог бы без конца наслаждаться этой любовью.

Надо сказать, что Жаклин стоила постоянства.

Гильоме нашел ее в начале войны, еще будучи сержантом и заканчивая обучение в школе летчиков, в маленьком бистро возле Версаля. Она была там постоянной посетительницей, почти служащей.

У нее была необычная профессия. Она резала маленькими ножничками быстро и точно силуэты посетителей. Но за особую плату для любителей, она с такой же быстротой и подлинной художественностью вырезывала очаровательно непристойные сценки. При этом у нее была внешность скромной, хорошо воспитанной девочки, получившей образование в каком-нибудь кармелитском монастыре.