На койке Мурадова, закинув длинные ноги в сапогах на застеленный газетой табурет, спал одетый Слепов, а за столом сидел Лопатин и, боком нагнув к самому столу наискось обвязанную бинтами голову, что-то писал.

– Ты что тут колдуешь? – удивленно спросил Левашов, сбрасывая шинель. – Я его по госпиталям ищу, а он тут!

Лопатин объяснил, что решил все-таки вернуться в дивизию – доделать недоделанное. Ранение у него, как выяснилось, действительно пустяковое, царапина. Но из-за ушиба глаза придется несколько дней ходить с повязкой и ставить на ночь вот такие компрессы, какой у него сейчас.

– Так обмотали, что даже очки сверху не лезут, – сказал он. – Но утром, когда сниму компресс, полезут.

– А откуда очки? Твои ж – в лепешку!

– Запасные. Заказал, на свое счастье, в Симферополе.

– Какое уж тут счастье, когда чуть без глаза не остался, – вздохнул Левашов, – это я виноват – пихнуть бы тебя тогда головой вниз поглубже, и был бы кругом цел. У нас, уже после тебя, Ковтуна ранило.

– Я знаю, мне сказали, – кивнул Лопатин на спавшего Слепова.

Левашов стащил сапоги, снял ремень с наганом и, расстегнув ворот гимнастерки, присел на край широкой деревянной кровати.

– Давай спать ложиться. Только к стенке ложись, а то меня могут к телефону поднять.

– Я еще посижу, кое-что запишу, а то до завтра забуду, – сказал Лопатин.

– А что забудешь, то и шут с ним – значит, неважное. – Левашов лег на кровать, к стенке, и до горла накрылся шинелью. – Чудная вещь война, – помолчав, сказал он. – Казалось бы, люди на ней должны меньше разговаривать, чем в мирное время, а они почему-то наоборот. Я думал над этим. Я вообще иногда думаю – не замечал?

– Замечал, – отозвался Лопатин.

– Думал, думал и решил – наверное, потому, что на войне сегодня не доскажешь, а завтра не придется: или сам не сможешь, или слушать некому будет. А между прочим, если бы я в разное время жизни нескольких своих мыслей разным людям не выложил, может, уже три шпалы бы носил. А мысли были не глупые и не вредные, я от них и теперь не отказываюсь. И вот бывает, лежу и думаю: как же так? Мысли хорошие, а жить мне мешают. Не всегда – иногда. Но все равно, разве это годится? А ведь я своим мыслям по-солдатски в любую минуту, днем и ночью, готов боевую поверку сделать. Я не пасхальное яичко, которое от красной скорлупки облупить можно! Ты меня слушаешь?

– Я слушаю…

– Я заметил, что слушаешь, потому и говорю. Только не думай, что я умный, я и дурак бываю.

Левашов, заскрипев матрацем, подвинулся на кровати, заложил руки за голову и закрыл глаза.

На столе затрещал телефон, и, как только он затрещал, Левашов понял, что лежал и не спал, потому что ждал этого звонка.

Дотянувшись до трубки, еще только поднося ее к уху, он услышал далекий и, как ему показалось, злой голос Ефимова:

– Левашова!

«Все же нажаловался, – подумал он о Бастрюкове с неожиданно нахлынувшим облегчением. – Черт с ним! Выложу все – и будь что будет!»

– Левашов слушает, товарищ командующий!

– Был у Мурадова? – спросил Ефимов, и Левашов понял, что ошибся.

– Был.

– Как он?

– Похоже, не выживет.

– А я, как только кончился Военный совет, поехал и опоздал, эсминец отвалил. – Ефимов вздохнул в телефон.

– Все равно он без сознания, – сказал Левашов, почувствовав горечь в голосе Ефимова.

– Ему все равно, мне не все равно, – сказал Ефимов. – Сейчас! – оторвался он куда-то в сторону – наверно, его звали к другому телефону. – Спали?

– Нет еще.

– Поспите, сколько удастся. Завтра надо ждать новых атак. Доброго здоровья.

– Который час? – положив трубку и снова улегшись и на крывшись шинелью, спросил Левашов у Лопатина. Свои часы он вдребезги разбил еще днем в бою.

– Ровно двенадцать.

– Сделай одолжение – поставь ходики, подыматься неохота.

Лопатин подошел к висевшим на стене ходикам и, поставив стрелки на двенадцать, подтянул гирю.

– Вот и еще день прошел, – сказал Левашов и, откинув шинель, приподнялся на локтях, так, словно увидел что-то встревожившее его.

Лопатин повернулся к двери, но там никого не было.

– Ты говоришь, что все лето на Западном был; от Вязьмы до Москвы, если машиной, сколько? – неожиданно для Лопатина спросил Левашов.

– В разное время по-разному ездили. Если днем, без задержек – часов шесть. Ночью, без фар, конечно, дольше.

– А от Вязьмы до передовой – сколько?

– Смотря куда ехать. Я последний раз был под Ярцевом; туда от Вязьмы, если по карте, – сто десять, а если с объездами, – сто тридцать, даже сто сорок. А что? – спросил Лопатин, почувствовав за неожиданными вопросами что-то, недоброе.

– Так, просто подумал, как тут у нас и как в других местах, – покривил душой Левашов. Сначала, спрашивая об этой, не выходившей у него из головы, Вязьме, он смутно надеялся – а вдруг корреспондент «Красной звезды» знает и расскажет ему про Вязьму совсем другое, чем Гришка Кариофили, снимет камень с души.

Но когда вместо этого услышал от Лопатина «а что?» – вопрос ничего не знавшего человека, – сдержался, решил и сам не делиться с ним тем, что услышал.

Лопатин сидел, повернувшись к нему, и молчал, словно ожидая чего-то еще несказанного; и Левашову стало неловко.

– Вы меня извините, что я вас все на «ты». Хотя и по дружбе, но привычка дурацкая, тем более что вы постарше меня, – виновато сказал он.

– Это ерунда, за это – бог простит, – сказал Лопатин. – А вот с чего это вы вдруг меня – про Вязьму? Не хотите – не отвечайте. Но имейте в виду: в вашу байку – что просто так – не поверил.

– Значит, не выходит у меня врать, – усмехнулся Левашов. – Сколько жизнь ни учила, все равно не выходит. Натрепался мне тут один, что немцы к Вязьме прорвались. Думал – а вдруг вы чего-нибудь знаете.

– Ровно ничего не знаю.

– А что думаете?

– Ничего не думаю. Кроме того, что не хочу этому верить, – сказал Лопатин.

– У вас жена где, не в Москве? – спросил Левашов…

– Нет, не в Москве. В Казани. Во всяком случае, по моим последним сведениям.

– А кто она у вас?

«И в самом деле, кто она у меня?» – внутренне усмехнувшись, подумал Лопатин; ему не хотелось говорить о своей жене с этим, не умевшим кривить душой и располагавшим к ответной откровенности, человеком.