Отец подумал, что жена могла спрятать деньги в шкаф, стоявший в спальне. С минуту он колебался. Если он подымется наверх, не заперев на ключ входную дверь, всякий может войти и выйти, а он и не услышит. Обычно он не был таким подозрительным, но теперь вдруг испугался, что его могут обворовать, унести то немногое, что у него есть.
Старик потоптался возле лестницы, потом наконец решился. На то, чтобы осмотреть шкаф, уйдет, конечно, немало времени, но зато он потом запрет его и ключ положит в карман.
С замком пришлось повозиться, так как шкаф много лет не запирался. Отцу стало жарко. Он напоминал вора, который торопится из страха, что его могут застигнуть. Это было глупо. Он это понимал и твердил про себя, что он в своем доме и пока еще вправе поступать так, как находит нужным. Все же когда ему удалось наконец запереть шкаф, он поспешно спустился по лестнице.
Никто не приходил. Отец сел на свое обычное место, свернул сигаретку, закурил, подбросил поленьев в огонь, потом, положив обе ноги на дверцу топки, стал ждать.
61
Этот день был изнуряющим. Все утро до одиннадцати часов прошло в ожидании. Рассыльный Поля принес рагу в кастрюле, бидон с супом и немного яблочного мармелада. Он смел с лестницы снег, и отцу пришлось дважды выходить и предупреждать его, чтобы он не обивал метлу о железные перила. Мальчишка был дерзкий, и старик долго колебался, прежде чем дать ему ключ от сарая, чтобы тот притащил две корзины дров.
Когда рассыльный ушел, отца навестил Робен, пришедший узнать, не надо ли ему чего. Отец ответил, что ему ничего не нужно, а если понадобится, то обо всем позаботятся дети. Он все время вспоминал взгляд госпожи Робен, когда выяснилась эта история с опоздавшей сестрой, и ему становилось не по себе. Робен захотел окропить усопшую святой водой, и отец прошел с ним в столовую. Он снова повторил, как несправедливо, что жена умерла раньше его. Он повторял это всякому, кто приходил.
Жюльен приехал около полудня — единственным утренним поездом. Поцеловав отца, он спросил:
— Где она?
Старик показал подбородком на дверь столовой и вошел туда вслед за сыном.
Жюльен наклонился, прикоснулся губами ко лбу матери, потом опустился на колени возле кровати, уткнулся головой в простыню и заплакал.
Отец с минуту смотрел на сына, и глаза его тоже наполнились слезами.
Когда они вернулись на кухню, Жюльен спросил:
— Но что это было? Что с ней произошло? Несчастный случай?
Старик рассказал все с мельчайшими подробностями. О ветре. Об артишоках. О том, как мать во что бы то ни стало решила их укрыть. О том, с каким трудом он притащил ее домой. Как бегал к соседям. Как они ему помогали. Как пришел доктор… И тут он запнулся.
— А что сказал доктор? Отец только развел руками.
— Что поделаешь? Силы-то у нее были на исходе… Он сказал что-то об уколах… Я толком не понял, о каких… Пришла сестра, но было слишком поздно. Мать, должно быть, несколько дней ходила больная. Ты же сам знаешь, она была не из мнительных… Не из тех, что вечно жалуются то на одно, то на другое… Для нее, как и для меня, на первом месте была работа… Дел всегда по горло. Ведь жить-то надо. А в войну стало еще труднее… «Работа» — вот последнее слово, которое я от нее услышал.
И отец повторил сыну последние слова матери. Потом он рассказал, что мать каждый день ходила на работу в детский сад. Объяснил, ради чего она это делала и как собиралась распорядиться заработанными деньгами.
Тут он опять запнулся. Жюльен слушал его, сидя на ступеньке лестницы, сгорбившись, опустив голову.
— И хуже всего то, — прибавил отец, — что я даже не знаю, куда она девала эти деньги. — Он достал бумажник и показал сыну его содержимое. — Видишь? Это все… Должно быть, она спрятала деньги в другом месте.
Жюльен даже не поднял головы, не взглянул на бумажник. Он только сказал:
— Знаешь, меня эти деньги не интересуют, плевать я на них хотел… Нет, это невозможно… Невозможно… Как вспомню, что оставил ее совсем здоровой… Но в конце-то концов…
Он замолчал. Вытер глаза и поднял голову. И только тут отец заметил, что сын сбрил бороду и подстригся. Щеки у него запали, под глазами были круги.
— Ты плохо выглядишь.
Жюльен пожал плечами.
— Давай-ка поедим, — предложил старик. — Тут мне Мишлина обед прислала. Да еще с вечера осталось. Нам с тобой вдвоем вполне хватит.
— Ешь. Я не голоден.
— Да и я не голоден, но нужно поддержать силы. Поедим сейчас, а то потом начнут приходить люди.
Они присели к столу, и за едой старик все говорил о рассыльном, который его раздражал.
— Когда поешь, — сказал он, — сходи в сарай. Посмотри, хорошо ли он запер дверь. Впрочем, войди-ка сначала внутрь и проверь, не шарил ли он в стенных шкафах, где инструменты… На стене возле поленниц у меня висели два садовых ножа — погляди, на месте ли они. Добрые ножи. За такие нынче надо хорошие деньги заплатить. Да еще теперь, с этой войной, таких, пожалуй, и не купишь. Нож поменьше — ну тот, что прямо над головой висит, знаешь, с расколотой ручкой. Вот уже несколько лет все собираюсь ее починить. Да никак времени не выкрою. В хорошую погоду целый день возишься в огороде, а в ненастье я уже не могу работать в нетопленном сарае. Все твержу себе, что сарай надо проконопатить, но только эта работа уже не по моим годам… Да, так о чем это я говорил?.. Ах да, о садовом ноже, ты его знаешь. Так вот, я купил его у Ражино… Тебе тогда было года три или четыре… Не помнишь? Ражино жил за холмом Манси. Славный был человек… И этим ножом он пользовался уже лет тридцать. Я познакомился с Ражино, когда вернулся с той войны…
Жюльен молчал. Время от времени он только кивал головою, и отец продолжал свой нескончаемый рассказ, в центре которого был нож, а от него во все стороны расходились бесконечные истории — они соединялись, пересекались, следовали одна за другой и в конце концов по какой-нибудь поперечной тропинке неизменно возвращались к старому ножу.
Отец все говорил, медленно ведя свой рассказ по ухабистой дороге воспоминаний, и, по мере того как старик продвигался вперед, ему казалось, что на душе у него становится не так тоскливо.
Однако тоска охватила его с новой силой, как только стали приходить люди. Каждый раз надо было заново рассказывать, как умирала мать. Отец начинал свое повествование одними и теми же словами, все так же неторопливо, и все шло хорошо, пока он не доходил до визита доктора. Тут он испытывал немалые трудности, стараясь обойти истину и погружаясь в расплывчатые объяснения. Он говорил, что силы у покойной жены были уже на исходе, что, во всяком случае, время было упущено, но он сам чувствовал, что в его рассказе чего-то недостает. У него на самом деле не было такого чувства, что он говорит неправду, — просто он был убежден, что опускает некоторые подробности, которые не могут никого интересовать. Однако, чтобы обойти их, ему приходилось в одном определенном месте своего повествования оставлять путь, усеянный фактами, и идти по зыбкой стезе, употребляя слова, за которыми не скрывалось ничего видимого и осязаемого. Для него, хранившего в памяти сотни длинных историй, это было непривычно, и он с трудом приспосабливался к такому положению. До момента появления врача все шло хорошо: отец всякий раз употреблял все те же слова, говорил все так же неторопливо, вздыхал в одних и тех же местах. А затем его рассказ становился все более расплывчатым, старик это сознавал и вскоре стал опасаться, как бы Жюльен не вздумал задать ему какой-нибудь вопрос, требующий точного ответа.
Поэтому отец почувствовал чуть ли не облегчение, когда около четырех Жюльен сказал:
— Я ненадолго отлучусь.
— Только смотри возвращайся к пяти часам, когда мать будут класть в гроб.
— Я ненадолго, хочу только повидать господина Робена.
— Да, но… Да, но…
Тревога, уже было утихшая, опять овладела отцом, она стала еще сильнее. Все же он ничего не посмел сказать. Его охватило смятение, и оно все возрастало из-за присутствия нескольких друзей, которых он давно не видел и которые все не уходили. Для каждого вновь пришедшего отец сызнова начинал свой рассказ, и те, кто его уже слышал, как бы сопровождая его речь, сочувственно кивали и беспомощно пожимали плечами. И старик боялся, как бы кто-нибудь вдруг не остановил его и не сказал, что в одном месте он каждый раз что-то путает, сбивается.