Отец не знал, что делать — то ли ему встать, то ли усесться поудобнее. Он сидел на краешке стула и, напрягая слух, силился различить голоса жены и Жюльена. В саду разговаривали, это было ясно, но из-за шума ветра отец улавливал только смутный говор. Выходит, Жюльен приехал не один. Но что же это значит? Господи боже, сидели спокойно дома, двери плотно закрыты, в плите горит огонь, и вдруг весь этот трамтарарам: хлопают двери, с улицы врывается холодный воздух, а сейчас, может, еще войдет кто-то чужой! Да еще кто это? Что за человек? Может быть, художник? Господи боже, всю жизнь гнуть спину и под конец не иметь даже нескольких часов покоя. А сказать ничего нельзя. Одно неудачное слово — и жена разозлится. Он это знает. Опять назовет его эгоистом.
Кто-то толкнулся о перила крыльца, затем толкнул дверь, она медленно отворилась. Вошла мать. В одной руке у нее были три яйца, в другой — фонарик.
— Вноси чемодан, — сказала она. — А то оставь на крыльце.
Она была бледнее обычного. Отец встал, и тут он услышал:
— Смеешься. Тогда уж лучше было оставить его в погребе.
Жюльен пнул ногой дверь и распахнул ее настежь — и отец застыл, открыв рот, одной рукой придерживая за козырек каскетку, другой опершись о стол. Он только смотрел. Не знал, что сказать. Что подумать.
Жюльен вошел, держа в объятиях человеческий скелет. Череп, руки не руки, а кости — и все это было связано тремя толстыми шнурами, да за них еще засунута свернутая в трубку белая бумага, которую скелет как будто прижимал к груди.
Жюльен поставил чемодан, и мать уже хотела затворить дверь, но тут отец голосом, как он сам чувствовал, не очень уверенным, крикнул:
— Не хочешь же ты… Сделай одолжение, выкинь ты это на улицу!
Жюльен как будто удивился.
— Почему? — спросил он. — Он ведь не грязный… Это Серафен. Он загнулся лет тридцать назад, если не больше.
— Уж не собираешься ли ты держать это в доме!
На этот раз отец крикнул очень громко. Сын на минуту замялся.
— Я могу поставить его к себе в комнату. Это мой рабочий инвентарь.
— Рабочий инвентарь… — пробормотал отец.
Несколько секунд в голове у него звучали только эти слова. Рабочий инвентарь! Дальше ехать некуда! Он смотрел на скелет и мысленно видел квашню, лопату, свой садовый нож, тачку… Рабочий инвентарь, нечего сказать, хорош инвентарь!
— Послушай, Жюльен, — сказала мать, — отец прав. Таких вещей в доме не держат.
Сын, казалось, не понимал. Он переводил удивленный взгляд с одного на другого и чуть улыбался, от этой улыбки над бородой у него появилась очень светлая полоска.
— Ладно, будь по-вашему, пусть ночует на крыльце, — решил он. — Не помрет. Но бумагу я все-таки заберу, как бы не отсырела.
Он опустил скелет на пол и взял со стола нож, чтобы разрезать шнуры. Отец невольно подскочил на стуле.
— Нет, не ножом!
— Почему?
— Слушай, ведь противно. Возьми старые ножницы.
Жюльен вздохнул и повиновался.
— Не понимаю я вас, — сказал он. — Такой же был дядя, как и все. Ну, умер. С него счистили лишнее. И с тех пор он стоит в мастерской у моего приятеля.
Он положил бумагу на кухонный шкаф и поднял с полу скелет, болтающиеся руки которого с сухим стуком ударились о ребра.
— Такой он или из гипса, это все одно, — заметил Жюльен.
— Оставь его на ночь на крыльце, — сказал отец, — но завтра надо с самого утра отнести в сарай. Придет кто-нибудь, что тогда…
Жюльен вернулся на кухню.
— Знаешь, — сказал он, рассмеявшись, — он уже давно никого не кусал. А при жизни, может, был славным малым. Знать, конечно, нельзя, может, был и убийцей. Приговоренные к смерти часто этим кончают. Но ему голову не отрубали, это уж точно, шейные позвонки в целости; Он хорошо сохранился, знаешь…
Мать перебила его:
— Пойди вымой руки. И оставь эти разговоры: отцу они неприятны.
— Да, — вздохнул отец. — Мне они неприятны. Подумать только, так мы о нем беспокоились, а он вон какой явился. С такой… с такой физиономией да еще с мертвецом.
Жюльен мыл руки в чулане. Он не затворил дверь, чтоб было виднее. В кухню тянуло холодом, все равно как с улицы. Плохой признак, подумал отец, затем опять вернулся к мысли о скелете.
— Ты с ним и в поезде ехал? — спросил он.
— А как же. Его-то ведь задарма катают.
— Самое подходящее дело, когда человека разыскивают и он не хочет привлекать к себе внимание.
— Точно. Как раз такой заметный человек никогда шпикам подозрительным не покажется. А потом — в удостоверении личности я значусь преподавателем рисования. Как говорит мой приятель, надо и лицом и всем своим видом соответствовать профессии.
Отец все еще не мог опомниться. Мать спросила:
— Преподавателем рисования? Ты? В твоем-то возрасте?
— Но по удостоверению мне двадцать девять.
Жюльен уселся за стол. Старики все еще стояли, не решаясь взглянуть друг на друга, они наблюдали за непонятным для них сыном, за этим странным сыном, появившимся с наступлением темноты и первых холодов.
Папаша Дюбуа качал головой. Сын дома. У него борода и волосы, как на некоторых изображениях Христа; он приехал из Марселя, называет себя преподавателем, притащил под мышкой мертвеца; и это его сын — тоже Дюбуа, как и он… С бородой… с мертвецом под мышкой…
20
Сын приехал, свалился как снег на голову, бородатый, с длинными волосами, настоящий художник, да еще с этим отвратительным мертвецом. Сын приехал, и мать как с ума сошла. Можно подумать, что дом горит. Все вверх дном поставила. Супу ему налила две тарелки с верхом, да еще говорит, чтоб он накрошил туда хлеба. Точно хлеб не по карточкам. Сделала ему яичницу из трех яиц. Точно яйца… А у него даже карточек продовольственных нет. Сказать? Отец боялся говорить. Он заранее знал ответ: «Это же твой сын! Можно подумать, что ты не рад его приезду!» Не рад? Ну, конечно, рад, понятное дело, рад. Но все же появление сына в таком виде — это как обухом по голове. Неужели мать ослепла? Она пожирает его глазами. Ловит каждое его слово. Приехал бы Жюльен и заявил, что он совершил преступление, все равно она приняла бы его с распростертыми объятиями. А они-то думали, что он в армии у де Голля! Оказывается, нет. Даже не это. Что же он делал, после того как дезертировал? Жюльен принялся рассказывать, уписывая суп, и яичницу, и огромные ломти хлеба. Он жил у приятеля, безалаберно, как живут художники. И говорит об этом не краснея, ему это кажется вполне естественным. Из Марселя он уехал только потому, что уезжал его друг, а один он бы не выкрутился — он это чувствовал.
Отец долго молчал, глядя в пустую тарелку и исподтишка наблюдая за сыном, который рассказывал, и за женой, которая, одурев от восторга, слушала то, что так раздражало отца. Наконец он не выдержал:
— А теперь что ты думаешь делать?
Жюльен неопределенно пожал плечами и состроил гримасу, от которой приподнялась его борода.
— Точно еще не решил… Какое-то время надо бы тут отсидеться.
Все трое обменялись вопросительными взглядами. Поколебавшись, Жюльен прибавил:
— У меня есть одна работа. Я мог бы закончить ее здесь.
— Ты говоришь работа? — спросил отец.
— Да.
— А что за работа?
— Это я не могу вам объяснить. Слишком сложно.
— Ну, конечно, где нам понять, нам для этого ума не хватит.
Тут вмешалась мать.
— Послушай, Гастон, не сердись, — сказала она. — Ведь в картинах мы и в самом деле не очень-то разбираемся, а это, может, как раз и есть его работа.
— Картины? — усмехнулся отец. — Но где ж ему тут малевать картины? Да и какая это работа!
— Нет, — признался Жюльен, — это не картины, это… мне надо написать одну вещь. Словом…
Он замолчал, посмотрел на мать, на отца, потом вздохнул, отодвинул пустую тарелку и достал из кармана пачку сигарет и коробок спичек.
— Как, — удивилась мать, — ты куришь?