— Жарко… — Филатов достал платок, вытер лоб и виски.

— Жарко, — согласился археолог. — Тридцать два градуса в тени.

Не спасала даже близость реки. Другое дело, если бы раздеться, забраться в воду и не вылезать, пока не скроется за горизонтом раскаленная глыба солнца. Наверное, вот так же спасались от жары древние поселяне. Не сидели же они день и ночь в своих пещерах? И Филатов представил себе такой же жаркий день первых лет второго тысячелетия новой эры. Те же холмы. Та же река… Зной. У входов в пещеры греются на солнце старики-мохэсцы. Полуголые женщины, сидя на корточках, поддерживают огонь в кострах и одновременно приглядывают за речкой, где с визгами и криками плещется на мелководье орава смуглой ребятни. На вершинах холмов стоят в тени деревьев косматые, раскосые воины с копьями и щитами в руках, зорко всматриваются в рыжую, выгоревшую под солнцем степь, охраняя поселение от внезапного набега врагов… Так ли было все на самом деде?..

— У меня такое ощущение, что хозяева горшков ушли куда-то недалеко и вот-вот должны вернуться, — сказал Филатов.

— Я тоже ловил себя на такой мысли, — отозвался археолог. — Но с мохэсцами, Семен Николаевич, было весьма непросто встретиться даже тысячу лет назад!.. Расцвет империи чжурчженей совпал с вымиранием последних племен мохэ… Они покидали степные районы, уходили в леса, на берега глухих горных рек. Это поселение тоже оставлено в самом начале второго тысячелетия. Почему? — Молодой Дон Кихот развел руками. — Этого пока мы не можем сказать… Кладовая не разграблена. Стены жилищ и очаги не разрушены… Но что-то все-таки случилось… Может быть, горела степь… Или, наоборот, было невиданное наводнение… Люди ушли отсюда внезапно и, наверное, тоже в леса. Тьма веков потребовалось им на путь от кремневых ножей к железу, к коню и хлебопашеству, и двух-трех столетий оказалось достаточно, чтобы вернуться в первобытное состояние… Чжурчжени, вероятно, смотрели на последних мохэсцев, как смотрят сейчас на аборигенов в Австралии или в Америке. Но чжурчжени были любознательным народом и многому научились от мохэсцев. Как некогда римляне от греков. Часто возводили свои поселения на месте мохэских…

— Значит, одна цивилизация пришла на смену другой… Но ведь и чжурчженьская погибла?..

— Под ударами монголов… Города их были разрушены, население почти поголовно перебито. Немногих уцелевших чжурчженей постигла участь последних мохэсцев. Они тоже укрылись в лесах, вернулись к первобытному образу жизни, забыли письменность, хлебопашество, ремесла.

Замерли торговые пути. Дороги, тропы, развалины городов и крепостей — все заросло, травой. Все скрыли под собой леса — как будто ничего и не было. Остались древние легенды, поверья, да еще странные рисунки, выбитые на приамурских скалах. Вот что досталось в наследство потомкам чжурчженей — ульчам и нанайцам, и с этим они пришли в двадцатый век…

— Зато потом как, а? Из первобытного общества — и прямо в социализм! Ради этого, по-моему, стоило дожить до двадцатого века, даже питаясь сырой рыбой. Стоило дожить и до двадцатого века, и до революции, и до встречи с русским народом.

Филатов посмотрел на часы, давая понять, что время его на исходе. Это не ускользнуло от внимания начальника экспедиции.

— Ну, вот пока все, чем мы можем похвалиться, Семен Николаевич, — сказал он. — Но это, собственно, только начало. У нас еще несколько недель работы, и кто знает…

— Все уже сейчас очень интересно, — сказал Филатов. — Но я бы хотел все-таки взглянуть хоть одним глазом на ваше просо.

— Ах, да! — спохватился молодой Дон Кихот. — Я же обещал. Сейчас покажем.

Еще раз окинув взглядом длинный ряд вмурованных в землю сосудов, обнаженные квадраты древних жилищ с остатками костров, Филатов вышел к подножию холма и направился вместе с археологами к вагончикам. Было по-прежнему безветренно и душно. Над сникшими травами в степи струилось марево. В безоблачном небе парили коршуны, а уж совсем немыслимо высоко невидимый самолет вычерчивал, словно алмазом по синему стеклу, тонкую белую линию.

В одном из вагончиков, куда любезно пригласили Филатова, было уютно и чуть прохладней, чем на улице. Филатов грузно присел на стул, сам себе налил в стакан воды из графина. На стенах вагончика повсюду были развешаны выполненные на плотных листах ватмана чертежи и планы раскопок. Кроме них, там нашлось место, видимо, до вечера, покойно висевшей на гвоздике гитаре да портрету Людмилы Турищевой, вырезанному из какого-то журнала. На столике в банке с водой стоял букет полевых цветов, и рядом — выключенный транзистор.

— Вы с музеем нашим намерены поделиться? — спросил Филатов.

— Обязательно! — ответил кто-то из археологов. — Закончим работы, отберем дубли, сделаем описи, сфотографируем — и пожалуйста.

— Это хорошо, — сказал Филатов.

Начальник экспедиции тем временем раскрыл один из ящиков, осторожно извлек и с не меньшей осторожностью поставил на столике перед секретарем райкома глиняный сосуд, очищенный от пыли, со знакомыми ромбиками и спиралями под горлышком. Древний мастер понимал толк в изяществе упругих линий и в красоте симметрии.

Все сгрудились вокруг столика. Начальник экспедиции запустил руку в сосуд, что-то там зачерпнул пригоршней и, загадочно улыбаясь, высыпал перед Филатовым на белый лист бумаги горсть темной мелкой дроби. Да, единственно, с чем можно было сравнить содержимое горшка, это с мелкой бекасиной дробью… Кто-то с готовностью подал лупу, но Филатов, всю жизнь имевший дело с хлебом, немало переболевший за него, не дававший ради хлеба спать другим и много недоспавший сам за годы обкомовской и райкомовской работы, и без нее, без лупы, мог с уверенностью сказать: да, это просо! Конечно, оно усохло, почернело за тысячу лет, а может быть, было вообще меньше нынешнего проса. Но это было просо, взращенное древним пахарем. О чем думал мохэсец, насыпая зерно в этот сосуд? Конечно же, не о том, что через несколько столетий просо найдут археологи и его к тому же увидит Филатов. Он думал, скорее всего, о том, как прокормить сородичей да еще сохранить часть зерна до следующей весны, чтобы посеять его и чтобы никто не помешал вырастить новый урожай. Из таких вот маленьких дум безвестных пахарей рождалась большая дума о хлебе и мире. И какие бы пожары и войны ни полыхали на земле, сохраненное не в одном, так в другом сосуде и брошенное в пашню зерно прорастало и прорастало — вплоть до наших дней. Теперь забота о мире и забота о хлебе лежала на плечах Филатова и его современников, и, размышляя об этом, он ощущал почти физически ее тяжесть и всю меру ответственности и величия выпавшей на его долю миссии…

— Ну что, Семен Николаевич, просо это или не просо? — спросил наконец начальник экспедиции.

— Просо… Это, друзья, просо…

Секретарь райкома взял щепотку черных зернышек, высыпал на ладонь и долго молча рассматривал их, поднеся близко к глазам. Потом повернулся к археологам:

— Порадовали вы меня, друзья мои, да и задуматься кое над чем заставили. А значит, не говоря уже о науке, совсем не зря поработали. Тут мне мысль одна пришла, и я рассчитываю на вашу помощь…

— Пожалуйста, Семен Николаевич. Всегда готовы.

— Мне нужен этот горшок вместе с просом.

Начальник экспедиции, ожидавший чего угодно, но только не этой просьбы, на некоторое время обмер от неожиданности.

— Договорились? — спросил Филатов, прищурившись.

— Вот этот сосуд? — словно застигнутый врасплох школьник, переспросил Дон Кихот.

— Да.

— Э… с просом?

— Непременно.

— Но… Вы же понимаете. Наука… Я просто не знаю, что вам и сказать…

— Даю полную гарантию — верну в целости и сохранности. Покажу кое-кому и верну.

— Значит, на несколько дней? Даже не знаю… У меня прямо озноб… Я сам вам упакую и с непременным условием: осторожность и осторожность.

— Обещаю.

Начальник экспедиции накрыл сосуд целлофановым колпаком, поставил в ящик с поролоновыми прокладками. Потом испытал ящик в разных положениях и, вполне удовлетворенный упаковкой, самолично отнес его в машину, давая по дороге Филатову всевозможные советы и наставления: