Изменить стиль страницы

— Вот оно что! — почесал затылок возница. — Ужгород за мадьярами. Туда неможно.

— Знаю, — кивнул я.

— Знаете? А куда же мне вас девать? К себе пустить не могу. Нехорошо мне чужого держать.

— Что же, я пойду. Спасибо и за то, что подвезли.

— Вот те на, «пойду»! — недовольно буркнул селянин. — Куда вы пойдете? Еще схватят. Идите в хату, пока никто не заметил. На одну ночь — уж так и быть.

Но вместо одной ночи прожил я у этого понурого человека около месяца — и за это время привык к тому, что после обычных: «Нельзя, пане», «Не могу, пане», — делалось все наоборот. И когда я однажды осмелился заговорить с хозяином о моем решении попытать снова счастья и перейти границу, он всплеснул руками:

— И не думайте, пане! То неможно. Упаси вас бог!

Но в одну вьюжную ночь он сам разбудил меня и сказал:

— Собирайтесь.

— Куда? — удивился я.

— Как это куда? Домой, в Ужгород…

Он вел меня сначала полем, потом по глубокому оврагу. Ветер носил по насту вихри колючего снега, и сухие снежинки шуршали и скреблись, словно мыши под полом.

В заснеженных кустах мы остановились и прислушались. Впереди тихо звенела вода.

— Прямо через ручей, пане, — шепнул хозяин. — Тут проволоки нет и стражи не будет.

Меня охватило сомнение, но размышлять было некогда. Я пожал руку своему бескорыстному проводнику и двинулся вперед.

Дно в ручье было каменистое. Вода достигала мне выше колен. Тело обжигало холодом. Я ступал осторожно, чтобы никто не услышал плеска воды.

За ручьем опять было поле. Снежные вихри кружились над ним, рассыпались и возникали снова. Промокшие полы моей одежды обледенели, и от движения льдинки ломались и звенели. Я шел не останавливаясь, сначала полем, потом ощутил под ногами дорогу. И хотя я сознавал теперь, что граница осталась позади, а впереди Ужгород, встреча с Ружаной и Ильком, на душе было смутно и тоскливо.

В ту же ночь на маленькой железнодорожной станции я увидел первые надписи на венгерском языке и первых хортиевских полицейских.

49

Седьмой час ожидая своей очереди, я сижу в длинном коридоре ужгородского полицейского управления. Особой повесткой вызвали меня сюда для дачи показаний так называемой «комиссии по оправданию». Это не имело никакого отношения к моему переходу границы. О нем знали только трое: я, тот селянин, который помог мне ее перейти, и Ружана.

Время от времени открывается какая-нибудь из выкрашенных в стальной цвет одностворчатых дверей и резкий голос выкрикивает новую фамилию. Десятки полных ужаса взглядов провожают вызванного до открывшейся двери. Дверь захлопывается, щелкнув автоматическим замком, и кажется, что по коридору проносится вздох.

Вечереет. Люди томятся на скамьях, напоминающих откидные вагонные сиденья; иные стоят, прислонившись к стенам, молчат и прислушиваются.

Вдруг в одной из дальних комнат раздается приглушенный крик, и от него замирает сердце. Крик повторяется снова и снова. И вот уже полицейские волокут под руки через весь коридор очередную жертву. На плитчатом полу остаются пятна крови, их затирает мокрой тряпкой идущий следом полицейский служитель.

За то время, что я сижу здесь, по коридору проволокли одиннадцать человек. Нетрудно догадаться, что это делается для устрашения нас, вызванных на проверку в «комиссию оправдания».

Ближайшая ко мне дверь распахивается. Из комнаты выходит юноша, почти мальчик, в глазах его застыл ужас, бледные губы дрожат. Ни на кого не глядя, он быстро проходит к лестнице, и тотчас же слышится:

— Белинец!

Я вхожу в освещенную ярким электрическим светом комнату. Длинный стол как бы делит ее на две части, оставляя у стены узкий проход. По ту сторону заваленного папками стола сидят трое в штатском платье. Четвертый, впустивший меня полицейский чин, усевшись сбоку за маленький столик, принимается размазывать по плоской войлочной подушке краску.

— Белинец? — спрашивает, не глядя на меня, занимающийся раскладкой бумаг скуластый брюнет с напомаженными и зачесанными на пробор волосами.

— Да, Иван Белинец, — подтверждаю я.

— Ваша национальность?

— Украинец.

Пауза. Брюнет вскидывает на меня цепкие, нагловатые глаза.

— Такой национальности нет! — произносит он резко и раздражительно.

— Прошу прощения, но я ведь украинец…

— Что?! — вытянув шею, привстает с места сосед брюнета, человек с потасканным лицом, напоминающий всем своим видом гусака. — Что? — повторяет он. — Где мы находимся?.. Запомните, что вам сказали: украинцев нет, вы греко-католический мадьяр. Всё!

Прокричав это, он опускается на стул и начинает быстро писать, двигая в такт письму нижней челюстью.

Градом сыплются вопросы о жене, родственниках, сослуживцах.

— Что вы можете нам сказать в свое оправдание?

— Я не знаю, какое обвинение мне предъявляют.

— Не знаете? — щурится брюнет. — Вы коммунист?

— Я не был коммунистом.

— Но вы путались с ними? Говорите, какие у вас остались связи?

— У меня нет никаких связей.

— Нет? Вам будет лучше, если вы скажете сразу. Ну?

— Повторяю свой ответ.

У брюнета вздувается на лбу синяя, похожая на червяка жила.

— К Борошу! — кричит он.

Я вздрагиваю. Всего неделю как бесчинствуют эти «комиссии по оправданию и проверке», но имя Бороша уже произносят в городе с ужасом и проклятиями.

Невесть откуда появившийся полицейский забирает со стола протокол допроса и уводит меня в соседнюю комнату.

Сначала полутемный и довольно длинный коридор. Я иду по нему, подталкиваемый полицейским, иду, стараясь подавить в себе тошнотворный приступ страха.

В конце коридора видна дверь, одна-единственная, других нет, а за той дверью, должно быть, Борош. И мне начинает казаться, что в мире больше нет ничего, кроме этого коридора, двери, куда меня ведут, полицейского и Бороша. Это как наваждение. Чтобы побороть его. я вызываю в памяти самое дорогое, то, что было моей жизнью, и оно приходит: образы Горули, Ружаны, Куртинца, поездка с Ружаной в Студеницу, костры на горных дорогах, ночная Прага в огнях факелов… Все это прорывается сквозь мрак и, как солнечный свет, озаряет душу.

Вот наконец дверь. Толчок.

— Борош! — зовет полицейский.

И две неожиданности сразу. Я попадаю в небольшую, по-домашнему убранную комнату, с какими-то фотографиями на стенах, диваном, на который брошено несколько расшитых подушек.

Первые секунды — ощущение, что меня не туда привели, что это ошибка полицейского, что здесь, в такой комнате, ничего дурного не может произойти со мной. Я жду, что полицейский, выругавшись на свою оплошность, потащит меня назад… Но он снова зовет:

— Эй, Борош!

Теперь открывается маленькая, не замеченная мною раньше дверь, и в комнату шаркающей походкой, поспешно, глотая на ходу куски непрожеванной пищи, вкатывается Сабо! Ну да, это он, бывший матлаховский секретарь Сабо! Теперь у него фамилия Борош.

Увидев меня, он останавливается посреди комнаты и всплескивает руками.

— Боже мой! Пане Белинец! Как я счастлив видеть у себя такого уважаемого человека!.. Да что вы стоите? Садитесь вот сюда, прошу, прошу, не брезгайте, пожалуйста… А? Что? Мокрая ручка? Пустяки, сейчас вытру.

Вытащив из кармана нечто похожее на платок, он быстрыми движениями начинает вытирать ручку кресла, и на платке остаются пятна крови…

— Вот и все, — ни на минуту не смолкает Сабо. — Боже, какое счастье встретить старого друга, которого я всегда уважал! Правда, вы, пане Белинец, кажется, брезговали мною? Были горды? Но гордые люди — моя слабость, я всегда рад их видеть у себя. Да, боже мой! Совсем забыл! Как поживает пани Белинец? Здорова? Роскошная женщина! Вы знаете, она мне до сих пор снится по ночам.

Он глумится, упиваясь своей властью и безнаказанностью. Я гляжу на него с омерзением, убежденный, что у этого человека не могло быть ни матери, ни привязанностей, ничего, кроме подлости и зависти. Даже Матлах был вынужден отказать ему, а теперь грязная волна фашизма подняла этого человека на гребень, и вот он у дела, которое дало ему наконец власть над людьми.